Безумные предпочитают эпистолярный жанр (пьеса)

О д н о а к т н а я  м о н о п ь е с а  д л я  у м о р ы. 


Автор и чтец: Дмитрий Фарфорович (dimitriy.farforovich@clubentomologii.lol)


За столом перед компьютером сидит Дмитрий Фарфорович в майке и с взъерошенными волосами. Он что-то шепчет под нос, дергает плечом подчас посмеивается. Читать он впредь станет с запинками в самых неожиданных местах. Написав письмо первое, он начинает его читать вслух. Письмо первое он читает с излишним изяществом, постоянно проговаривая имена героев. На столе кроме компьютера лежит множество бумаг и книг. 


Письмо первое.


Начал писать пьесу, дорогой мой друг Дмитрий. Высылаю.


Пролог


Дион:

Но что ж ты скажешь мне, родная!
Во мне нет место ворожбе!


Слепая:
Но есть уже, скажу, взирая
на зрак твой, место той вражде,
что изнурит тебя когда-то.


Дион:
Прошу, ворожея, не надо,
не верил в это никогда.


Слепая:
Почто ж тогда пришел сюда?!


Дион:
Меня сюда привел мой друг,
ценитель он таких услуг.


Слепая:
Я вижу рок, притом насквозь.
Ты богом станешь в одночасье,
но потеряешь вмиг согласье,
как всякий, следующий врозь
души своей; поверь, слепа я,
и Богу не противлюсь я.
Слова Его, как день, внимая,
смотрю я слезно на тебя.
Твой рок — быть тем, кем ты восстанешь
звездой страданья и любви.


Дион:
Зачем ты все мне открываешь?


Слепая:
Свой век, смотри, не умертви.
Ты — горсть из подлинного рая,
и оттого ждет голос твой,
тот, кто себя не называя,
мертвит его любой ценой…

…чем больше Бога, тем непроще,
и крик все чаще еженощен…


Дион:
О чем ты, право, говоришь?


Слепая:
На грозном встанешь перевале,
где птицей гордой возлетишь.
Но пошатнутся крылья вмале,
и канешь в море, как Икар.
И в оном, горестно шипящем,
и молод, и, конечно, стар,
перед явленьем предстоящим.
Предашься воле ты одной.


Дион:
М-да… Если я бы был слепой,
я не дурил людей бы притчей.


Слепая:
Тогда ж — вними ты песне птичьей,
уйди неслышно на покой…


Сквозь года


Слово:
Ты пуст. В тебе не видно Слова.


Дион:
Ни слов не видно, ни мечты.
Но дрожь меня терзает снова…


Слово:
От злой, грядущей темноты?


Дион:
Все больше постигаю мир я.
Все больше плачусь, одинок.


Слово:
Виновна здесь, пойми, не лира…


Дион:
А кто тогда виновен, Бог?


Слово:
Никто, все то — ночей теченье,
и дней, и времени, и мет.


Дион:
Но мыслей, чувств моих стеченье
мертвят меня помногу лет.
Боюсь остаться одиноким
и опочить, сойдя с ума.


Слово:
И оное присуще многим.


Дион:
Как переметная сума,
я мчусь впотьмах невесть откуда,
невесть куда, невесть зачем.


Слово:
В тебе нет Слова, сын мой, чуда,
сражен ты томным бытием.


Дион:
Я на коротком своем вздохе
в себе скрепляю все эпохи,
опосле — выдыхая пыль.
Где я, которым прежде был?
Где время?
Где мой прежний пыл?


Слово:
Ты знаешь явственно свой крест.


Дион:
Его лишь знаешь ты, Отец.
О, жизнь! Как благостно и страшно!
Порыв! Зловещий и святой!
Теряюсь медленно и тяжко.


Слово:
О, не теряйся же, постой!
Ведь странствие твое протяжно.
И путь твой, верь мне, непростой.


Гаснет и вновь включается свет. Дмитрий Фарфорович читает. Все дальнейшие письма Д. Ф. читает несвязно, прерываясь, говоря что-то под нос. 


Письмо второе.


Не получил ответа. Сегодня погода прелестна, оттого символизм вчуже сделал бы это мгновение только хуже, хочется выйти дохнуть воздухом, минуя слоги: немного тесны, немного кучны, оттого многи, просто подышать воздухом. Одного поэта цитируя: я приучаюсь видеть свою тень. За лето я полюбил воздух. Пусть он немного влажен — этот критерий мне совершенно не важен. Глаголы, глаголы, глаголы! Мчите повсюду гордо, в первую очередь — в воздухе. Ибо когда кто-то, помню, меня спросил, как рождаются тексты, я ответил тогда: Ars longa, vita brevis est. И, сделав отсылку на воздух, рождающий слово, дающий нам жизнь, verbum которой — основа, знал — рождается слово у ляха, у руса, у ганса, когда он читает сквозь мрак: lasciate ogne speranza. Глаголы! В них скальды, барды, пииты, друиды. И многие ввек потеряны, и многие ввек забыты. В глаголах нет жизни, поколе мертв смысл главный: vita sine libertate, nihil — третье слово с заглавной. Мне радостно осознавать то, что мои слоги оставят тени моей отпечаток на чьем-то ожоге, на чьем-то сердце, мысли, мозге — неважно, едино; в глаголах — великий свет, в глаголах — кончина. Qui latuit bene, bene vixit — в глаголе дело; глагол — подвластен Богу, смысл его в воле. Воля — жить логосом, то есть отчасти гробом, или жить зычностью, пущенной нервным знобом. О, человек, глаголом tempori parce! Потому что чем день взрослее, тем он тяжче. Потому что главная ценность лихого глагола — миновать мелочность тлена и толщь подзола. Я говорил о глаголе, как о нашей причастности к Богу, как к Абсолюту — все остальное частности. Tempus fugit — за нами лишь наше дело: то, что мы говорили, что наша мысль хотела, что наша плоть желала; всяко живет в глаголе — лучше, чтобы во вечном: nil permanet sub sole, как говорилось в Библии, в вящем Слове из всяких. С ним — нетленны глаголы: от суровых до мягких.


Гаснет и вновь включается свет. Дмитрий Фарфорович читает. 


Письмо третье.


Не получил ответа, Дмитрий. Понял сегодня такую вещь. Рывок измеряется силой тренья, ибо все в это мире поддается замеру: зренье, сила душевного пренья, часть слов, сияющих в ответ торшеру, одарившему оных светом, нуждою посреди многоточий и клякс блокнотных; количество снов, взошедших звездою независимо от условий погодных; количество дней, опетых любовью, и сумма ночей, опетых печалью, секунд, в которых ты плотью и кровью стремился, шагая, к единоначалью. Рывок, минующий силу тренья, знаменует акт человекобога, ведь равное скорости света рвенье, как правило, зло, безоко, безного. Не вини, не грусти, не клейми позором мир, доколе ты сам — его часть и центр. Лучше крик доносить взором, а не открыванием пасти. Ибо все в этом мире поддается замеру: сила слов и мощь восприятия ока, человек, поклоняющийся эфемеру, не считающий скорость, оставляющий Бога.


Гаснет и вновь включается свет. Дмитрий Фарфорович читает. Его лицо потеет. 


Письмо четвертое.


Не получил ответа вновь. Подумал сегодня о смерти. И знаешь? Ведь час роковой настанет, и явятся черные Керы и покарают нас за неимение чувства меры, даже в старости. Ибо тогда, повидавши досыта, человек, с одной стороны, не боится быта, как его боится юнак, мнящий сверхчеловеком свою персоналию. Но, с другой стороны, робеет до кровавых слез пред уходящим веком от страха и сожаления. Все ли мы прощены в итоге будем — Бог весть. Ведь, однако, за зримый миг до вечности нутро наиболее наго. Ибо разум боится, что умрет одинокой плотью, душа же, что, переживши её, умрет далекой от глаз чистоты. Боится потеряться в метели других, ищущих в еще земной суете Эдем. Страшно оказаться одиноким не в своей постели, но пытаясь объяснить поступки, что позабыл совсем. Сколько бы ни было жизни, слов, печали, веры — час роковой настанет, и явятся черные Керы, кои исчезнут в зрачке, если найти в круговерти жизнь — то есть, что-то большее смерти. Вопросы смерти остро встают в те дни, покамест пьются пилюли. И вспоминается, что ты смог, прейдя, посмеявшись или поплакав. Твердь — как анапест. Все-таки, ударение ставится на последний слог.


Гаснет и вновь включается свет. Дмитрий Фарфорович читает. Когда Д. Ф. произносит слово «геометрия», он сразу же берет в руки книгу и начинает проводить руками по ней. 


Письмо пятое.


Дмитрий, ответь же мне! Я понял важную вещь: я не выходил несколько месяцев из дому… и все же Платон был не прав! Говорил Платон: «Да не войдет не геометр». И, все-таки, воздух — не октаэдр; льющийся свистом ветров гекзаметр — созданный словом парящим стих. Ибо на поверхности геометрии постфактум стих предвещает поветрие. Воздух — вне фигуры плюс опьянелее, не то чтобы выходит за рамки, просто менее тих. Вечер. Геометрии развалины. Поскольку границы всякие ставлены дневным светом. А потом опалины, устав от четкости, превращаются в вирш. Говорил Платон: «Да не войдет не геометр». Однако для замеров мира не подойдет метр. Один поделенный на бесконечность — ветр. Воздух, стих. Геометрия — ничто лишь. Периметр, например, сада — огромен. Периметр непечатного слова — бесформен. Ни метр, ни сантиметр — феномен. Двухмерным пространством неизмерим. Только мир трехмерен с точки зрения вещности. Только душа трехмерна с точки зрения вечности. Геометрически сводится все к оконечности, маленькой точке, где все предстает другим измерением, невидимым геометрии. Круг, мост, стул, стол не ощущают, что смертнее, оставаясь в своей зеркальной симметрии. В геометричности важно иметь звук, иначе, пусть риск инфаркта становится низким, появляются связанные со слепотой риски не увидать ничего: тетраэдры, диски, квадраты, линии, треугольник, круг.


Гаснет и вновь включается свет. Дмитрий Фарфорович читает. Размахивая руками и дергая бровями. 


Письмо шестое.


В попытках дописаться, Дмитрий. Ты знаешь, люби, друг! Еще до Апостола Павла, опрокинув минутных порывов гили, оказался прав, сказав, что Любовь побеждает все, Вергилий. Для человека, полного темпа, любовь — есть возможность замедлиться, остановиться, почувствовать статику, ложность темпа, если он быстрее парения мотылька или несносной моли, летящей есть очередное пальто — по воле Бога и по своей воле. Ибо любовь! О, любовь, кою ценили и славили веков спокону, коя, как говорят, не поддается ни одному чину, закону, течет, течет, из Престо входя в Виваче, иногда — в Анданте, внимая косно чистейшей словесной материи Петрарки и Данте. Ибо любовь! О, любовь, которая поет красоту и нежность, что своей несовершенностью с перстью созидает смежность, что своей неспешностью с Вечностью находит схожесть; для всякого человека, полного шага, любовь — есть возможность выйти на улицу, отведать на слух природной нечеткости ритма и сделать его ровней, ведь любовь с небожителем слитна. Ибо любовь! О, любовь, коя не подпускает ни зло, ни шпильки; сплетение двух голосов струн в единый, как говорил Рильке, в унисон, направленный в центр звуков, где он, священный, рождался, минуя холодность и кричащее беззвучье геенны. Для всякого человека, полного темпа, любовь — есть голос, мудрый, словно даймоний, прекрасный, как гладиолус, ведущий помалу нас, ставя преграды на тропах, ко встрече, которая, поя издалече, не мирволит категориям времени, речи. 


Гаснет и вновь включается свет. Дмитрий Фарфорович читает. Через фразу плюет через плечо, три раза, потом доходит до шести или девяти. 


Письмо седьмое.


Ответь! Только ты у меня и остался, Дмитрий. Знаешь… Я копался в недрах души, как отцы-пустынники. Они, искушаясь, цвели, как цветут финики, окутаны трепетом, напоены тем мгновением, когда в их сердцах воскресенье творилось сомнением. Я, напротив же, видел неделями то, что мигово, и видел мигами краткими — то, что Богово, увядал в пустоте, как в слове — то дерево фигово, уходил почасту в часовню, как в свое логово. И копался в недрах души, как отцы-пустынники. Они, искушаясь, цвели, как цветут финики, окутаны трепетом, напоены тем мгновением, когда один из рассветов для них обернется спасением. Многий слог я не счел за уныние, пусть говаривал о́но мних-пустынник давным-давно, разгоняя горево, разгоняя мысль, — идя к Богу, — разгоняя марево, и молился нещадно долго, видя в небе — Лазорево. И копался в недрах души, как Исус в Гефсимании. Оттого он и стал пустынником, ибо жил в искании, окутанный трепетом — светлым и теплым мгновением, кой мы — миряне — обычно зовем молением. 


Гаснет и вновь включается свет. Дмитрий Фарфорович читает. Читает то быстро, то медленно, то громко, то тихо. Интонации разные и самые непредсказуемые: например, на слове «слово» он вскакивает, на слове «Бог» нарочито меняет голос. Когда говорит что-то приятное и заведомо важное, например, про исключительность пути поэта — задыхается от горделивости тона. Важно понять: он то патологически весел, то патологически грустен. 


Письмо восьмое.


Дмитрий, высылаю последнее письмо. Почти стихи, смотри!


Хороший поэт, Дион, всегда эклектик.
Потому что только так от мира можно
взять все. Да и укрепление в истине
происходит через её антитезис;
то есть — в разочаровании в нем. Иначе
истина — просто звук, Дион, не пуще,
посему всякий христианин должен
почитать Ницше, поняв, как же ужасно
падение горделивого. Впрочем, ладно.
В крайний раз ты спросил меня, кто
такой лирик. Атом, физик, самый
совершенный вид говорящего словами,
на языке. Ответов — целая бесконечность,
проще сказать, кто лирик не есть. Тотчас
можно сказать — не Бог. Лирик все:
и плоть, и дух, и мистраль, но не Бог.
В нем много Божественного, Дион, certo¹⁰
(иногда хочется переключатся на фряжский,
итальянский. И все-таки он совсем, увы,
не поэтичен: дело в чрезмерной звучности).
Так вот, поэт — слово Бога, его голос,
иногда столь сильный, что начинают течь
слезы. Но не Бог. Становясь богом в себе,
поэт не впускает Бога в себя. Это чревато
безумием, ибо поэт — книжный гедонист
(по крайней мере зачастую). И может
отличить Пушкина от Пущина или
Бродских: Исаака от Иосифа. На уровне,
как минимум, знаков. Поэт — созидатель,
Эрос в понимании Платона, Дион,
человек, увидевший в столе средство
для написания стихов. Стихов, Боже мой!
Дион, ты не приуныл ли? Ты слишком
много хочешь узнать. И это видно.
В крайний раз ты спросил меня про тайну
Троицы. Но я — не богослов и не теолог,
я — поэт, я — Мелет, тот самый — глупый,
тщеславный; как я, во многом ничтожный,
могу ее знать? Хотя я тогда впервые
задумался о ней, как триединой сущности.
Я чувствовал её, ощущал её, но не понимал.
Даже внимая Иоанну, Августину — все
равно. Хотя на уровне метафизики осязал,
касался её в слове, которое, как известно, — Бог,
как минимум для поэта. Если слово для него
перестанет быть Богом, его поджидает
участь смертельно больного ритора, кой
рано или поздно растворится в болтовне,
поскольку не будет видеть в ней Вышний
Дух. Не как человек, но как поэт я сказал:
«Бог есть Логос, человек же есть рема,
и все это — есть Слово». С точки зрения
истинности — это попросту не универсально,
это частное, поэтическое, что держит нас,
лириков, в руках, поскольку лукавый не кончает
искушать нас отречься от Бога, именно
с точки зрения слова, а не бытия. Засим
я продолжил отвечать тебе, друг Дион,
про Троицу. Попытавшись объяснить ее
по Плотину я понял, что это — тщетно
лишь потому, что Плотин — человек;
при всем уважении к неоплатоникам,
пытаться объяснить Троицу словами,
миром, в котором мы живем — невозможно.
Однако я, с высоты своей ограниченности,
могу сказать так, как поэт: Бог — истина,
Сын — стих, Дух — боговдохновенная мысль,
которая зиждет форму, оставаясь истинной.
То есть три сущности, создающие Единое.
Стих не живет, не потчуя Истины,
не имея своей формы, и не имея мысли,
человеческой мысли, ибо Истина — надмирна.
Нищ и убог есмь аз. Дион, я вижу в тебе
стремление прийти к христианству через
падение сверхчеловека. Если на то
Господняя воля, то так тому и быть.
Но помни, Дион, если можно этого избежать,
лучше пасть, но не пасть на самое дно.
Хотя это — самый эффективный способ.
Только через Ницше и Достоевского можно
понять свою ничтожность в самом сильном
её проявлении. И, скорее всего, я привел
строчки из Псалтири, не до конца их
понимая, точнее — ощущая, чувствуя.
Впрочем, ладно, Дион, мы слишком ушли
в философию. Я — как никак поэт, и философом
себя не считаю, поскольку из мыслителей
читал мало, моя же философия, скорее,
хаотична, посему я и говорил, что хороший
поэт — эклектик, побольше невротик и
поменьше флегматик, словом — сущность,
которая мне до сих пор неясна, несмотря на то,
что я этой сущностью являюсь. Вся наша
жизнь состоит из парадоксов. Мы — русские —
сначала крестимся, потом сразу плюем
через левое плечо. Это, Дион, ментальность,
это, Дион, — культура. О ней мы еще
поговорим. И вообще — мир дуалистичен,
не одинарен и не тройственен, посему
третья ипостась — это всегда симбиоз
первых двух. Как черное и белое,
Бог и человек, Эпикур и Апостол Павел,
звук и письменный символ и так далее.
Поэтому мир и допускает парадоксы, Дион.
Мы говорили с тобой о фарисействе.
Ты сказал очень важную мысль, Дион,
что фарисей не достоин неверующего.
И это так. Ведь оный живет в иллюзии, что
Бог в нем. Атеист в шаге от того, что мы
называнием унизительным падением.
Он переживет гордыню, он пойдет в церковь,
переживет Первое Причастие. Фарисей же
уже ходит в храм, но — в свете пакибытия —
является, по его разумению, высшим
существом, коим являлся только Иисус. Мы же
априори не можем быть Боголюдьми, ибо
наш разум превалирует. Поэтому стремиться
к полному падению, зная, кто такой Иисус, —
не совсем правильно. Ты, очень разумно
прочитав письма великого Достоевского,
спросил меня про парадокс, который увидел там.
Он звучал так: «Если б кто доказал мне, что
Христос вне истины, и действительно было бы,
что истина вне Христа, то мне лучше хотелось
бы оставаться со Христом, нежели со истиной».
Ты прав — как это так? Ведь Истина и есть
Христос, Бог наш. Я сам поначалу не понял
изъяснение гения, не зря он — титан; он был
донельзя умен, и об этом стоит всегда
помнить, Дион. Так вот: Христос — это не просто
универсальная и концептуальная истина,
но и личностное Благо. Если его нет — то и Бога
в тебе нет. И если в стихотворении не раскрывать
Бога, как нечто личностное, вошедшее в душу,
то тогда, как говорил один немец: «Бог умер»,
только, естественно, в стихотворении как
творческом явлении. Мы зашли с тобою далеко,
Дион. Почему бы нам не поговорить о погоде?
Она, на мой взгляд, — уникальна, ибо сегодня
туман, в центре же города оный — нечастое
явление. Хотя и сама суть тумана восходит
к поэзии, ибо он, если иметь образное
мышление, — заставляет задуматься о себе,
как о человеке, как о личности, индивидууме,
или же о другом, важном тебе или не важном —
безразлично — человеке, который тоже через
этот туман прошел: сегодня или несколько
десятков лет назад. Все же цикличность
времени никто не отменял. Ни Гераклит,
ни Гегель, ни тот же Ницше, ни Аристокл.
Ты спросил меня: что же спасает нас от
водоворота времени? Ведь все это
выглядит устрашающе. — Тот, кто не ощущает
времени. Богочеловек. И как Бог,
и как человек, он не ощущал времени;
мне, не как поэту, но как человеку,
хочется верить в это. В этом — моя вера.
И исцеляя больных и немощных, и
молясь в Гефсиманском саду, он,
Богочеловек, не ощущал времени, ибо
его нет. Мы бы никогда не поняли, как
не видеть время, если бы Бог не стал
человеком. Нам нужен человек, Дион!
Дион, человеку нужен человек, воистину!
Посему Бог и пришел к нам таким.
Дион! Мы поговорили с тобой вполне
достаточно в тот день. Предночье стояло
теплое. Марево покрывало головы
прохожих, погрязших в суете сует.
Я же тогда не замечал часов, минут.
Я видел, что ты грустишь. Мы же,
сразу как я об этом подумал, заговорили
о женщинах, дорогой Дион, и — более
того — ты хотел всегда переключиться
именно на нежный пол в нашем
с тобой диалоге. Я всегда уверялся,
что ты — будущий Богочеловек, как и я,
как и прохожий, которого мы увидели
в окне, как и тот, кто нам приносил еду.
Но ни у кого из нас, чувствуется мне,
нет того, что делает нас людьми и
может сделать Боголюдьми. Это, мой друг,
Любовь, или, как ты любишь говорить, —
Агапе. Ты в печали лишь оттого, что ты
находишься в состоянии сугубого
одиночества. И перед Богом, и перед людьми.
Меняй же жизнь! Не говори о женщинах,
но люби их! И только тогда ты поймешь,
что такое — жизнь! Люби: беззаветно!
Все мысли о печали или о своей
несостоятельности — прочь, если есть Она!
Мы достаточно поговорили о человеке,
и хорошо, Дион, что я вспомнил этот
прекрасный диалог. Мир сам по себе
достаточно обширен и человек — далеко
не единственное, о чем стоит сказать.
Однако, перед прощанием, я хочу сказать то,
что говорю всем, только сталкиваюсь
часто с недопониманием из-за этих слов. Помни,
Дион, если Христос наш не воскрес, значит,
вера наша тщетна! Значит, человек все-таки
умрет. Но ведь это не так, мой друг Дион?.. 


Гаснет и вновь включается свет. Дмитрий Фарфорович читает. При первом выкрике держится за голову. Веселая тональность все реже проскальзывает в голосе. Но если да — то с пущим удушьем, словно он задохнется от слов. Итальянские вкрапления произносятся пафосно. Стихотворение читается по-пономарски, одически. Словно перед тысячным залом. 


Письмо девятое.


Ответь!.. 


Один поэт, который не ценил верлибры,
говорил, что пророки в массе увечны
и философия — удел пятидесятилетних.
Я с ним согласен — я ни пророк, ни философ,
следовательно, мне бояться нечего.
Но чего же боишься ты, Дион? Мы с тобой
опять встретились — и это значит, что
мы вновь возлием тому, кого называем
Бахус, хотя, признаться, Дионис звучит
лучше. Я вижу в тебе страх, и не смерти;
ты слишком молод, чтобы бояться её,
неизвестную, только если не знать
про Голгофу (о чем мы с тобой говорили
ранее). Знаешь, Дион, мне кажется, что
я этот страх узнаю — на уровне слова я
ощущаю его на себе и понимаю, что он мне
донельзя знаком. Каждый через это
проходил, но мы… мы с тобою люди
несколько иные; в капле моря видящие
слезы, в лучах солнца — Благую весть;
мы — иные, хотя ничем не отличаемся
от вновь показавшегося прохожего.
Я, меж тем, знаю его — это мой старый
знакомый, и, поверь, зная его непростую
жизнь, могу сказать — он, как и все мы,
люди, страдает, и, быть может, даже больше.
Неверно в крайний раз я так мало сказал
про Агапе, которую так нежно воспевал
Апостол Павел. Твой страх вполне ясен,
и мне горестно осознавать, что ты оказался
в плену у него. Он страшен, ты знаешь это.
Твой страх — все ж умереть, но в том неистово
исступленном состоянии, кое мы называем
одиночеством. Умереть без радости
Любви. Быть может, ты этого не осознаешь,
более того, я хочу сказать тебе: ты этого
и не понимаешь, ввиду того, что Она —
не побоюсь сказать священная — в твоей
душе не является доминантой человеческого
бытия. Это — как по мне — великий промах.
Мужчина созидается в женщине. Также и
женщина — в мужчине. Это — единственное
примирение мирового дуализма. Белая
и черная краска создают серую. Дуализм
всегда созидает что-то новое, но оное
редко когда примиряет противоположности.
Агапе — единственное, что, с точки зрения
вечности, способно не просто примирить,
но и ощутить Божественную красоту,
Божественное присутствие, которое иначе
можно назвать благодатью. Благодать — это
не только вопрос Любви. Это (скажу как поэт)
и una buona poesia, и задумка, коя
окутывает своей оригинальностью, и
(скажу как человек) хорошее дело,
доброе слово. Вот, что такое — благодать.
Но это — как по мне. Вернемся к Любви.
Сегодня ты пришел и сказал, что
чувствуешь себя подавленно. Ты списал
все на отсутствие целей, радостей,
серый мир, который сегодня извергает
такой свет, что даже я удивился — осень
на дворе, время же благолепно настолько,
что слепит глаза. Видишь: все — вопрос
восприятия. Ты не свободен в дальнейшем
шаге, поскольку одиночество накладывает
на твои глаза тонкую серую пленку, кою
можно запросто снять слезою счастья,
наступившего от Любви. Что же может сделать
твой, и без того короткий век свободным?
На этот вопрос дал ответ еще Сартр, несмотря
на то, что тот сознательно отказался от Бога.
А до Сартра ответ дал, на мой взгляд,
главный теоретик любви — тот самый Савл
Тарсянин. Атеист и теист, как оказывается,
думают равноценно. Свобода — есть Любовь.
Одиночество — как ты можешь понимать —
полярно свободе. Не осознав, что тебя
полюбили, сложно быть свободным. Право,
нас всегда любит Бог. Но мы слишком
несведущи, чтобы наконец-то увидеть это.
А вот человеческая любовь — вполне.
Ты не приуныл ли, Дион? Я понимаю, что
ты уверен в том, что в Ней, прекрасной
и бессменной не нуждается твое сердце,
но, несмотря на то, что я не Бог и могу
ошибиться, я более чем знаю, что это так.
Ты задумался, и это означает, что я прав.
Поверь: как только ты отдашь самое важное,
что имеешь — свой выбор Любви —
на сохранение другому человеку и
он сделает то же в ответ, то для вас, Дион,
не станет ничего более важного, чем
сохранить выбор человека, которому ты
поручил удержать свой. Вот она, Свобода, —
в полном доверии самого важного другой
душе. Я, Дион, все-таки поэт и не могу
не сказать о том, что именно в тот миг,
опьяненные тем надмирным упоеньем,
две души соприкасаются в великой Радости.
Но души могут соприкоснуться и
в великой Печали. Истинно, к главной
христианской ценности можно
соприкоснуться и через сострадание
к другому, будучи тоже довольно-таки
несчастным человеком. Такая Агапе — это
успокоение души в другой душе, которая
испытывает то же, что и ты. И, Дион, в этом,
несомненно, очень много Божественного.
Тот, кто это отрицает, — не падал в слезах
наземь. Эта любовь — совершенней, ведь
именно сострадая полюбил нас Христос.
То, что ты нуждаешься в Ней, пусть и
бессознательно, поверь, уже точно делает
тебя не негодяем, — и это как минимум.
А одиночество — оно далеко не гнетуще.
В это сложно поверить, ведь мы — люди.
Но к этому можно привыкнуть. Хотя, чем
сильнее привыкание, тем слабее Её Чудо.
Поскольку исключается страдание.
А страдание — единственное, что… Дион!
Ты даже представить не можешь, что было
бы с нами, если бы в этом несовершенном
мире не осталось страдания. Поверь, человек
бы бесповоротно умер. Поверь мне, Дион!
Философия Любви — очень сложна, я же,
повторюсь, не философ, я — поэт.
У виршеплетов тоже присутствует что-то
в голове, иначе почто нам великие стихи!
Но все это — на уровне мысли. Хороший поэт —
не только эклектик, но и часто никуда
не годный организатор: не важно — дел,
предприятий, идей, мыслей. Ценность лирика —
в том хаосе, который он все-таки пытается
упорядочить. Посему в его мышлении и
возникает Бог, еще до того, поверь, Дион,
как он сам это поймет. Поэт обречен на веру,
какой при этом оная вера будет — зависит
от него самого. Впрочем, ладно. Мне не дает
покоя твое одиночество. Подожди! Во мне
сейчас кипит стих! Не замечаешь ли и ты,
любезный Дион, как я, что во мне действует
божественное вдохновение? Во мне озарение!
Я прочитаю, пока он живет! Слушай же!.. 


Меняются эпохи; мы
все время с ними — нас уверил
философ, предвкушая эры,
минуя, впрочем, силу тьмы.
Неточно то — глухонемы
народы, словно скромны еры.
Всегда живали лицемеры.
Всегда живали здесь лгуны.
Ты — от кого, и ты — откуда?
Понять я искони не мог,
о, одиночество, ты — бог?
И есть ли яд на дне сосуда?
Иль я в сосуде сем с водой
увидел созданное мной?

«Я — сатана! Я — бог! Я — ты!
Лукавить я смогу извечность.
Ведь злого мига скоротечность
мертвит не меньше пустоты.
Я всё — синоним слепоты.
Я — то ли дар, то ли конечность.
Я — то ли тлен, то ли беспечность.
Из света я иль темноты?
Лукавить я могу подолгу,
ищи меня! Но только толку
не так уж много. Вместе с тем,
есть тот, кто знает одинокость,
и как талант, и как убогость,
и он не глух, и он не нем.»

И резко к выси я воззвал:
«Но что же это — мне скажите!
Глаза порочны развяжите!»
И встал на жуткий перевал —
в нем Серафим и Велиал,
воюя, прочили изжитий
горячий всплеск. И миражи те
казались яркими. Взирал
я на все это, задаваясь
вопросом давним: «Ты ли — бог,
о, одиночество?». Извлек
я ничего, лишь забываясь
и видя, как борьба сия
сходила из небытия.

Сначала демон с высоты
ко мне примчал из ниоткуда:
«Есть яд на глубине сосуда!
Я — сатана! Я — бог! Я — ты!
Восстань душой своей! Сняты
печати для тебя, покуда
во мне ты — и печалей груда
сойдет с плечей». И хомуты
сорвал внезапно я, согбенный,
и, видя результат мгновенный,
возрадовался воле вновь.
Но внял я смеху злого духа,
кой что-то мне шептал на ухо,
мертвя смиренье и любовь.

И, обескровленный, я лег
на пол, холодный и белесый.
И говорил опять, сквозь слезы:
«О, одиночество, ты — бог?»
Совсем не чувствовал я ног;
явился Он, седоволосый,
и лепестки упали розы
на прах мой, думалось — песок.
Мне снилось это все, наверно,
но помню я, что в этот миг
Он головой ко мне приник.
И стало мне немного скверно,
ведь грешен я, порочен я.
Но все ж прекрасна жизнь моя!..

Я громко к Господу воззвал:
«Скажи мне, грешному, Владыка —
насколько грозна сила рыка,
мою что душу истоптал?
Ведь ты и ладан, и сандал:
коль от тебя судьба велика,
не побоюсь её я лика
и стану жить, как встарь живал.
О Бог, скажи, неужто это,
лишенное тепла и света,
неужто это — от Тебя?
Но если Воля — повсеместна,
я слеп! я глух! я нем! Уместно
сказать: ведь жизнь, она Твоя!»

И громко крикнуло оно,
то одиночество нескладно,
во всеуслышание, внятно:
«Я — Бог! Я — Бог! Я — Бог!». На дно
низвергся демон. И одно
лишь было ясно, вероятно, —
мне одиночество понятно.
Вдруг стало славно и светло.
Ты — от кого, и ты — отколе?
Понять я искони не мог:
о, одиночество, ты — бог?
Услышал внове я триоли:
«Коль одинокость — тяжкий сплин,
скажи: Аминь! Аминь! Аминь!» 


Гаснет и вновь включается свет. Дмитрий Фарфорович читает. Все реплики произносятся сумасшедшим человеком. Запинки, ремарки самому себе, дергание плечами, моргания. Странные философские термины произносятся с неистовой радостью. Громко! Последние строчки практически поются. Последняя фраза говорится смиренно и четко — словно пришло какое-т


Письмо десятое. 


Мы встретились с тобою внове, Дион,
поскольку я уезжаю. Нет, не в надмирье, все
же я еще слишком молод. Помню, впрочем,
как мы здесь сидели с Флосом; он говорил
о Лукреции и отрицал Единого Бога,
сам того не понимая. Ведь если Христос —
основа мифа, но базис же в том,
что мы называем пантеизмом, то, следовательно,
ни о каком христианстве речи быть
не может. Это — череп, скелет, коса; это —
материя, Дион. Бог не пребывает
внутри материи, равно как мы можем
пребывать в шаре, но никак не в круге.
А идеи, о которых говорили Кратил
и Платон, — прямое доказательство
нашей, Дион, ограниченности как людей.
Впрочем, ладно. Это все предельно
сложно. Мы говорили с тобой о человеке;
о поэте, о Любви — много о чем. Дион,
согласен ли ты, что мы — люди — должны
говорить о человеке? Глоссолалии на счет
Бога, по-моему, еще один признак того,
что пора, выпив в меру хорошего виски
или коньяка, лечь спать; человек есть
мера всех вещей — про это еще говорили
наши пращуры. В этом, кажется мне,
есть главная суть христианства с точки зрения
первородного греха. Мера — вот что
побеждает всякий грех. Но именно
стремление к сверхбытию умерщвляет
всякую меру. Это и есть диавол, иначе.
Я замечал это у Флоса, хотя, признаюсь,
я, как и все, живу в иллюзии, поэтому
лишь предполагаю. Говорить что-то точно —
значит, признать себя бесплотным.
Это — величайшая глупость. Хотя, честно,
Флосовы слова о том, что Любовь — это
чистая биология, может, и добавляют йоту
истины в мои слова. Comunque (прости,
я опять переключаюсь на итальянский,
горячо мной любимый), это все было
к слову — и, кстати, неплохое вступление
получилось. Но, чувствую я, не ради этого
мы собрались сегодня. Как твоя жизнь?
Между делом! Помнишь, в один из дней
в наш трактир вошел человек, грустный;
у него еще дергался глаз. Он подошел к нам
тогда и с какой-то детской наивностью
сказал что-то… Так я его встретил сегодня!
Да! Он меня не узнал. Выглядел плохо.
Помнишь мы спорили о нем? Ах, точно! Он
подошел к нам в хмельном виде и
восклицал о грядущем дне рождении его
любимого писателя как о величайшей
Радости в его жизни! Нам показалось это
чем-то совершенно странным, и оное
таковым и было. Помню, он закончил:
«Я просто хотел поделиться с вами этой
радостной новостью». В тот миг мы подумали
об одном и том же — этот человек одинок.
Но это было одиночество не наше, Дион,
он страдал так сильно, что мне самому
становилось больно. Ты знаешь, мой друг,
я не только эклектик, но еще и патологический
эмпат. Куда больший, чем ты. Почему?
Ты сказал очень верную вещь, которую
я опроверг: он — заложник своего одиночества,
следовательно, его радость в наивности
как более сильном лекарстве против
глубокого, нет, неправильно, — глубинного
одиночества. Незнакомцу было сорок с чем-то,
и было видно, что он ничего не добился.
И, в первую очередь, — Любви. Я же, реагируя
в первую очередь на чувство, сказал:
он счастлив в своем страдании, поскольку
именно в нем зиждется основа Свободы.
Иначе говоря, ты становишься ближе к Богу.
Но я хотел верить в это вне зависимости
от того, истинно это или нет. Поскольку
сострадание в сей момент оказалось выше
истины. И в этом — парадокс человека.
Ну или получается — истина в сострадании.
Не стану много и замысловато говорить
о страдании. В свете земного бытия,
страдание — смерть, пакибытия — Благо,
поскольку оно стяжает душу, но вот
страдание от отсутствия Любви — пакинебытие.
Оно, как и всякое все и ничто, в Боге,
но как мне, поэту, видится, еще дальше от
света, чем Ад. Возможно, это самый
потрясающий гимн Агапе, который ты
когда-либо слышал, возможно, это — чушь,
однако, как мне видится, это и есть
высшая форма доказательства Любви
как Божественной сущности. Мне опять
вспомнился Флос с его видением, что,
например, и стол — Бог, и стул — Бог, и дерево,
тоже, как ни странно, — Бог. Для меня, как
для поэта, пантеизм есть главнейший враг.
Поэт нуждается в том, что мы называем Абсолютом.
Поэту нужна высшая форма вдохновения,
иначе он ничем не станет отличаться от коровы,
мычащей на пастбище. Поверь, Дион, это
далеко не преувеличение. Им может быть только
подобный мыслящему, то есть человек,
и говорящий, как поэт. Таким сверхпоэтом
для нас, творцов, является и сам Творец, и тот,
кто принес нам Благую Весть, сделав ее
невероятно поэтичной. Богочеловек. Христос.
Пантеизм же унижает Бога как Личность,
как нечто Единое, удерживающее в себе все.
Basta! Или говоря на величайшем из всех
языке: Полно! Говорить на русском —
величайший дар, мой друг. Кстати говоря,
ты спрашивал меня про то, как создается
стих, ведь «тайна сия велика есть» и это так.
Расскажу историю! Однажды я навещал
свою nonna, отвозил ей что-то. Посидев
немного у нее, я поспешил домой. Предночье
внове стояло потрясающее. Мегаполис,
знаешь ли, редко бывает красивым. Возможно,
это — влияние дурной экологии. Может,
нехватка откровенности, может, — в городе
все меньше и меньше искренней Любви.
Но вечер стоял очаровательный. Я подумывал
написать лекцию по французской поэзии,
но понимал, что тот, кто везде, на деле,
нигде. Сенека оказался прав, сказав это.
Голова в тот день была как свинцом налита,
я думал поспать по приезде. Но вот,
приехав, я начал читать. По-моему, это был
сборник Поля Валери или Поля Верлена,
но потом произошло что-то не ясное мне.
Я написал строчку…вторую… Заснул. Проснулся —
предо мной был написан крупный вирш.
«Как это?», — спросил вслух самого себя я.
Я не помнил ни как это нечто было написано,
ни то, о чем он конкретно — ровным
счетом ничего. Я перечитал вирш, и когда
закончил, начал громко кашлять.
Пришло осознание — это что-то надмирное;
я — как человек или поэт, неважно — не мог
такого написать. Ни пьяным, ни трезвым.
В нем было столько смысла, столько формы…
Посему говорю, зная о чем, стихотворение —
плод далеко не поэта. Поэту, как и без того
наделенному привилегиями индивидууму, только
так и можно отказаться от своей чванности,
спеси, горделивости. Ты спросишь, Дион, как?
Отвечу: есть нечто, что может претендовать —
не с точки зрения права, но воздействия — на твой
опус. Соавторство явно. Я говорю о Святом Духе.
Именно он — половина хорошо написанного
произведения. Между прочим, я так и не рассказал
про ту пустоту, о которой говорил. Я называю
её «неполой». Дуализм мира подтверждает и то,
что в человеке две ипостаси — черная и белая,
говоря совсем простыми словами. Но, верится мне,
у творцов есть третья ипостась — ипостась
посредника, или Бога, или пустоты — как угодно.
Оттого мы — поэты — юродивы, больны,
страждущи стократно — наш дух перегружен.
Однако творцы могут говорить с Богом
напрямую, только мы этого, как и должно,
не видим, но ощущаем. Мы ходим
по пространству, по которому ходят давно
почившие, отключаясь на миг от мировой
трехмерности или — что хуже — двухмерности,
и там нам диктуют и строки, и рифмы,
и слова, и смыслы, и что-то надмирное
колыхается в твоем сердце в сей момент,
и ты — словно, действительно, посредник, —
передаешь то, что Бог по каким-то
не ведомым тебе причинам решил
транслировать миру. Какая же это Радость!
Дион, ты ощущаешь эту Радость во мне?
Поэт — светский святой. Не я первый,
не я последний, кто станет так говорить;
значит, в этом есть горсть истинного.
Дион, мой друг! (А приятельство, еще Августин
говорил, — метод познания самого себя
через другого). Мне пора уезжать!
Куда — я тебе покамест говорить не стану,
скоро сам все узнаешь. Но я хочу сказать,
что — Слава Богу — существуют друзья.
Ты (в моем понимании) безмолвен,
но умеешь слушать. И это — потрясающе!
Помни, Дион, — в великой идее
зиждется товарищество! И пусть поиск
истины бессмысленней плевков в потолок,
мы многое поняли про себя, пытаясь
её найти. И именно переосмысление бытия
заставляет меня уехать. Живя, мой друг,
помни: мир создан Богом, и никак не Сакласом.
Если есть Любовь, философия — никому
не нужная вещь. Непременно изучи
Писание и Эпиктета. С точки зрения индивидуума,
истина — в жизни. А радость — в простоте.
Так просто живи, Дион! Ибо жизнь всегда
была моим главным аргументом к человеку.


Гаснет и вновь включается свет. Дмитрий Фарфорович читает, бормоча что-то вроде «Хм...что это...так...что это такое...». 


Письмо 11, уже Дмитрию Фарфоровичу. 


Ваши письма не доходят, поскольку адреса dimitriy.farforovich@clubentomologii.lol или не существует, или он принадлежит вам. 


С уважением. 


Крик Д. Ф. Свет гаснет. Появляется красно-черный фон сзади. Лица Д. Ф. не видно, виден лишь силуэт. 


Занавес.