Поэзия

Безмолвие

I.

 

Сказано что-то коль

глухо и не всерьез,

вслед последует боль,

боль, и за нею – ось,

 

ось опустелых тел

недосказавших враз

то, что их дух хотел

в сонме потухших глаз,

 

в сонме, где только шум

неуслышанных букв.

Там, где за шумом струн

вьется, словно хоругвь,

 

в полой, злой немоте

пестрядь глухих слов,

к слову сказать, – и тех,

сотканных из узлов,

 

сложных или простых,

тонкоголосых иль

вмиг дающих под дых,

выводящих всю гниль.

 

II.

 

Каждый понять горазд

сказанное зазря.

Каждый, признать, горласт

только взойдет заря,

 

только взойдет на крест

очередной пророк,

слово его – не персть –

очередной урок,

 

повод очередной

тихо сказать вслух:

о, родная, родной,

сколь же я был глух,

 

сколь же я был нем,

говоря с пустотой,

сколь же я был тем,

кто, говоря с той,

 

истовость видел в ней.

Ибо словесный шаг

мне давался трудней,

погружаясь во мрак.

 

III.

 

Не каждый поймет слог,

сказанный после того,

как преступил порог,

знать, себя самого.

 

Право, не стоит мреть,

лучше взойти луной.

Ведь прожита треть

жизни моей дрянной,

 

может быть, четверть лишь.

Лишь бы успеть сказать,

то, что разрушит тишь,

то, что согреет мать,

 

то, что спасет дух,

шире сказав – мир

от разлук и разрух,

преодолев ширь.

 

Ибо сказать успеть –

самое важное вбыль.

Проговорив, прозреть

и – превратиться в пыль.

Эклоги нынешней осени

С. С.

 

I.

 

Воздух становится влажнее – это приход осени.

Лето унесет как зелень, так и элементы просини,

в первую очередь,  во взорах. Дальние посевы озими

говорят лишь о том, что скоро кончится август.

Осень веет столицей, сонетами Кавальканти,

вечерами после университета с хорошим кьянти.

Природа задает нечеткость сардием мантий,

характером будучи как доктор Фауст.

И наши сердца, насыщенные вермильоном,

смиряются с мурым тоном и миллионом

дел, кашлем, слякотью, пастилками с ментолом.

Хотя осень разная, ибо здесь – вопрос отношения.

Мне, как поэту, осень поет откровенности

не посредством метафор, но отсутствием лености

в своей сущности. А вопрос осенней инертности –

вопрос, скорее, детской наивности, чем истощения.

 

II.

 

Прочь влиянье погоды на органы чувств, голову!

Ельник подобен злату и месяц подобен олову.

Столичное метро по будням подобно жернову,

потому что в нем теперь ездит студент и школьник,

что-то, дай бог, читающие иль думающие о свиданье.

Осеннее метро, как пекло, отчего купанье

в поту – традиция. Во всяком случае молчанье

людей в метро очень хорошо влияет на дольник.

Матовость осени контрастирует с блеском бронзовки,

в октябре выискивающей себе места для зимовки,

как последний отголосок лета и тепловой ковки

моей головы. Мне нравится лето, но лишь о́тчасти.

Осень в этом смысле приятнее, куда более.

Посреди опавших листьев Время становится полее,

возникает в сердце не жалость, но сердоболие,

кое отдает стихотворению моему почести.

 

III.

 

Вороны набирают высоту принятия решения.

Осень открывает простоту принятия лишения

всякого что ни на есть изящного приобретения,

показывая пример листьев – о, славная есень,

которая может стать для меня последней, буде

я перестану писать. Но этого никогда не будет,

даже при легкой душевной осенней простуде,

или даже если вскроется аллергия на плесень.

Я, одевши не просто пальто, но под ним – тройку,

падаю, не замечая почвы, в листовую койку,

слушая издалече неистово кричащую сойку

то ли от плохой птичьей жизни, то ли – от упоения.

Утрие, день, и за ним – закат цвета яхонта.

Благо, и жизнь течет, и наша земля пахотна.

Ночь все так же загадочна и не менее бархатна.

Осень, право, не время совсем для успения.

Развивая Мимнерма

Л. К.


Старость презренная, злая. <...>

Разум туманит живой и повреждает глаза.

– Мимнерм


И час роковой настанет, и явятся черные Керы

и покарают нас за неимение чувства меры,

даже в старости. Ибо тогда, повидавши досыта,

человек, с одной стороны, не боится быта,

как его боится юнак, мнящий сверхчеловеком

свою персоналию. Но, с другой стороны,

робеет до кровавых слез пред уходящим веком

от страха и сожаления. Все ли мы прощены

 

в итоге будем – Бог весть. Ведь, однако,

за зримый миг до вечности нутро наиболее наго.

Ибо разум боится, что умрет одинокой

плотью, душа же, что, переживши её, умрет далекой

от глаз чистоты. Боится потеряться в метели

других, ищущих в еще земной суете Эдем.

Страшно оказаться одиноким не в своей постели,

но пытаясь объяснить поступки, что позабыл совсем.

 

Сколько бы ни было жизни, слов, печали, веры –

час роковой настанет, и явятся черные Керы,

кои исчезнут в зрачке, если найти в круговерти

жизнь – то есть, что-то большее смерти.

Вопросы смерти остро встают в те дни, покамест

пьются пилюли. И вспоминается, что ты смог,

прейдя, посмеявшись или поплакав. Твердь – как анапест.

Все-таки, ударение ставится на последний слог.

***

Пустота позади земли, устремленная к выси, – эпитафия,

кою (после встреч с поэтами, друзьями, рядом дам и господ,

плохих и хороших) с моим именем заместо заглавия

все-таки напишет Господь.


Ибо эпитафия – катеты души и времени, что сходятся

в прямом угле взгляда на жизнь, прожитую, даст бог, не зря.

Те души, что обо мне после смерти моей помолятся, –

судьи моего бытия.

***

В светлый день Преображенья <...>
Голос Твой услышал он.
– А. Блок

Я проснулся сегодня под голос Преображения
в неудобной для шеи позе;
человек, увидевший в небе йоту своего отражения,
подвергается метаморфозе.

Ибо жизнь, как покрывающая кровать пергола,
допускает дождевые горсти.
Единственное, что отличает высь от зеркала, –
высь не воздает дань кости

и не треснет попросту под накалом сопряжения
двух взглядов и их контакта.
Я проснулся сегодня под голос Преображения,
лишенный суетного такта.

К Хроносу

Л. К.


Tempora labuntur, tacit isque senescimus annis,

et fugiunt freno non remorante dies*.

– Овидий


Движение пелены равносильно лейтмотиву пути.

Я, лежа на жестком, еще не ветхом настиле,

не вижу конечности, мысля как жизнь пройти,

ибо перед лицом вечности время теряет в силе.

 

В детстве я не замечал плавные шаги облаков,

но замечал красоту винных, цветущих маков.

Сидя в лодке, я слушал течение своих годов

и не боролся с Господом, как Иаков.

 

Тонический стих восходит еще к псалмам.

А мой – восходит к жизни, то есть – к истоку.

Жизнь не подвержена времени и людским шагам –

солнце, уходя на запад, смотрит в глаза востоку.

 

И чем крепче разум, тем меньшим кажется век.

Тем меньше душа не видит блажное время,

кое, перед лицом вечности, замедляет бег,

тихим, недвижным облачным шагом зрение грея. 



* [лат.] Время уходит, и мы молчаливо с годами стареем,
дни уплывают, и нам их невозможно сдержать.

Письмо воздуху

(из Монтале)


Может быть, однажды утром, войдя в стеклянный,

сухой воздух, повернувшись, я увижу чудо:

ничто позади меня, пустота позади меня, и рьяный

ужас пьяного, коему, признаться, худо.


Потом, как за ширмой, расположатся одним мигом

деревья – дома – холмы для простой фикции.

Но станет поздно – среди людей, с сонмом энигм

я растворюсь, лишившись всяческой дикции.

Dekadans

Omilie bann nam ek bann mo, ki finn disparet,

ek bann lalanp ki finn tengn depi telman lontan.

Parmi bann leker san lavi ki vid nou latet

Dekadans brile avek enn dife fre andan letan.


Ena tigit kitsoz ki kapav fer mwa per. Aster

Mo get lemond e mo tom dan enn labim profon.

Ek lizie ferme par pares, san kone ki pou fer

Mo pou mor bliye, san ena enn sirnom, enn nom...


...Omilie bann nam ek bann mo, ki finn disparet,

ek bann lalanp ki finn tengn depi telman lontan.

O, Bondie toupwisan! o, lemond! o, pret!

Kouma pou evit kriye? Kouma pou evit etoufman?

Век потерянных поколений («К У. Х. Одену. Продолжая»)

Умрем от страха, не взойдя на крест...

– вместо эпиграфа.

 

I.

 

Век тревоги стих, господин Уистен,

и усилился вновь путем искоренения истин.

Все в природе циклично: и варвар

и рай – и волнение – и затем тартар.

Но. Есть одно «но» – вопрос вольности.

В самой важной части её – отглагольности.

А вопросы бога – очень одиноки,

в частности, во времена века тревоги.

 

II.

 

Век новый – отчасти дитя прошлого:

жестокого, странного и немного пошлого.

Но повторений не избежать – это,

видимо, бич всего нашего белого света.

Однако воля – то, что считалось основой, –

ныне идет не от Бога, но от некой новой

инстанции, под гнетом которой, мойны

в прошлом веке (и не только) вели войны.

 

III.

 

Век тревоги предполагал Небо. Ноне

оно плачет в горьком, безоблачном стоне.

Жестокость. От нее, если метафизически

говорить, идет воля, – весьма по-язычески –

не привнося ничего свя́того. В ней легкость

скрывает смерть, и не просто жестокость.

Век тревоги предполагал Небо. Ныне

он заставляет людей теряться в своей же стыни.

 

IV.

 

Человек от тревоги начал терять рассудок.

Это дальнейший шаг – не замечать суток,

теряясь, теряясь во мраке, доводя до калений

разум. Сей век – век потерянных поколений.

Бог-отец! что творится? Потеряны в тревоге

мы, при живом мире и не менее живом Боге.

Как хочется верить, что посреди повального праха

мы взойдем на крест, и не умрем от страха.

 

V.

 

Отдавая дань уважения, я еще слишком молод,

но меня терзает не меньше томительный холод

вех. Времени, в котором я живу. И это – 

вестимо, черта всякого неплохого поэта.

Молодость сменится чем-то. Смертью опосле:

я кончусь раньше нового века. Но, стоя возле,

провожаю тревоги век, клинками поколот –

и горд, и тих, и стар, и, конечно, молод. 

 

VI.

 

Век тревоги стих. Я вышел на помосты,

посмотреть: дом – еще – и внове – храм – погосты.

Посмотреть, вдыхая ввечеру синь, вчуже

на души, все-таки еще повернутые кнаружи.

На меня наставлен сумрак века, как у

Пастернака (только «ночь» там) – то одно по факту.

Век обязан проснуться, минуя потерянность ночи.

Эх, проснуться б чрез время в радости, Авва Отче!

 

VII.

 

Век тревоги стих, господин Уистен,

и усилился вновь путем искоренения истин.

Все в природе циклично. И печать седьмая

ждет своего часа, веку моему внимая.

Боже вечный и Царю всякого создания,

даждь ми, Господи, в нощи сей прейти страдания.

Затвори бо Бог всех в противление,

да всех помилует и подарит прощение.

Глагол

I.

 

Погода прелестна, оттого символизм вчуже
сделал бы это мгновение только хуже,

хочется выйти дохнуть воздухом, минуя слоги:

немного тесны, немного кучны, оттого многи,

просто подышать воздухом. Одного поэта

цитируя: я приучаюсь видеть свою тень. За лето

я полюбил воздух. Пусть он немного влажен

этот критерий мне совершенно не важен.

 

II.

 

Глаголы, глаголы, глаголы! Мчите повсюду гордо,

в первую очередь – в воздухе. Ибо когда кто-то

помню, меня спросил, как рождаются тексты,

я ответил тогда: Ars longa, vita brevis est. И,

сделав отсылку на воздух, рождающий слово,

дающий нам жизнь, verbum которой – основа,

знал – рождается слово у ляха, у руса, у ганса,

когда он читает сквозь мрак: lasciate ogne speranza.

 

III.

 

Глаголы! В них скальды, барды, пииты, друиды.

И многие ввек потеряны, и многие ввек забыты.

В глаголах нет жизни, поколе мертв смысл главный:

vita sine libertate, nihilтретье слово с заглавной.

Мне радостно осознавать то, что мои слоги

оставят тени моей отпечаток на чьем-то ожоге,

на чьем-то сердце, мысли, мозге – неважно, едино;

в глаголах – великий свет, в глаголах – кончина.

 

IV.

 

Qui latuit bene, bene vixit – в глаголе

дело; глагол – подвластен Богу, смысл его в воле.

Воля – жить логосом, то есть отчасти гробом,

или жить зычностью, пущенной нервным знобом.

О, человек, глаголом tempori parce!

Потому что чем день взрослее, тем он тяжче.

Потому что главная ценность лихого глагола –

миновать мелочность тлена и толщь подзола.

 

V.

 

Я говорил о глаголе, как о нашей причастности

к Богу, как к Абсолюту – все остальное частности.

Tempus fugit – за нами лишь наше дело:

то, что мы говорили, что наша мысль хотела,

что наша плоть желала; всяко живет в глаголе

лучше, чтобы во вечном: nil permanet sub sole,

как говорилось в Библии, в вящем Слове из всяких.

С ним – нетленны глаголы: от суровых до мягких.

1. Поэт


Мое пророчество оказалось слепым,

и голос мой оказался немым.

И чем точнее я видел будущее,

тем сильнее мне закрывало очи безвестное отрицание,

тем чаще мой голос говорил правду,

тем сильнее он, пустой, неслышный, отражался,

и да – я говорил, как в самых кошмарных снах,

ведь когда голос для других – лишь его эхо, шум,

для говорящего – это речь, то есть точное видение.

Язык, то есть связанные слова,

стучащие по земле, поломанные, неуслышанные,

как твоя тень, ясная и яркая, что сияет

и предстает пред другими туманным взором

и часто ослепительным, если ты предстанешь не тенью,

                                                        но женщиной.

Мое пророчество оказалось слепым существом,

и слово мое оказалось глухим.


2. Кассандра


Дверь дворца. Статуя Аполлона.

Судно только пришвартовалось, и на краю

                                                дворца Агамемнона 

я вижу лик вернувшегося царя,

который сделал меня невольницей,

меня, красивейшую из дочерей Приама;

они думают, что я – ласточка,

ведь я – чужда их языку, как оная,

внезапно прилетевшая из заморья;

и во дворце, зловонном от крови и смерти,

в опьяняющей багряности драгоценных ковров,

кои царица протягивает вернувшемуся царю,

весь пурпур, извлекшийся из моллюсков со дна

кровоточащего моря; я чувствую смерть,

Хор благоговеет предо мной и вопрошает

о руинах и разрушении моей Трои,

которые я, притом, предсказала,

словно все могло и не сбыться,

и голос вырывался из моего горла тщетно!..

– Они знают, что ты – пророк, – говорил Хор,

но они понимают, что живут в мире,

что не нуждается в пророках и не доверяет им:

теперь я вижу мраморную ванную комнату, куда входит

                                                         Агамемнон,

и кровопролитие его рассеченного тела, рассеченного ею,

неверною женой, которая, воссоединилась

в своей постели с Эгисфом, пока её царь покорял Трою,

уничтожая тех, кто со мной одной крови;

я чувствую, что он поразит его, и потом смерть коснется меня,

виновную в собственном порабощении.

Долой повязки эти и мантию,

вниз, на землю, на эту землю, пропитанную кровью;

и на две части разломан жезл,

как бы мне хотелось, чтобы это было мое проклятое тело,

наказанное Аполлоном за мой отказ ему,

наказанное неверием людей в ту правду, которую я говорю...

Однако все сбывается, когда я предсказываю,

царь на колеснице сомневается в миге, сам того не зная,

потом он спустится... вот, спускается, попирая пурпурные ковры,

попирая тело окровавленного моря,

вот я, не имея ни одежды, ни жезла,

безо всяких оракулов, говорю сама с собой

в час, предшествующий моей смерти.

 

Мое пророчество оказалось слепым,

людской жребий оказался тайной,

счастье – лишь мечтой тени.

И если придет несчастье – даже эта мечта исчезнет

движением влажного полотенца по картине.

Они говорили, что я – словно соловей,

кой никогда не сыт криками и извечно поет

и плачет всю свою жизнь в лесу зол.

Сами того не зная, они насмехались надо мной,

ведь даже соловей счастливее меня!

Боги наделили его тело крыльями,

подарив ему сладкую жизнь даже во плаче.

А мне остается он – голос, неуслышанный и разбитый,

и вместе с ним – видение надвигающегося будущего,

неслышное и слепое в настоящем.

В моих глазах нет тени мечты,

но есть видение непрекращающегося порицания.


Перевёл Михаил Белокаменский

(из цикла «Смерть придёт, у неё будут твои глаза...»)


Смерть придет и посмотрит

                       твоими глазами;

та смерть, что сопровождает нас

с утра до вечера, неусыпная,

глухая, как старый укор совести

или нелепый порок. Твои глаза

будут тщетным словом,

немым выкриком, безмолвием.

Такими ты видишь их каждое утро,

глядя на свое отражение

в зеркале. О, дорогое чаяние,

в тот день и мы узнаем,

что ты – жизнь, и ты – ничто.

Для всех смерть имеет взгляд;

смерть придет и посмотрит

                       твоими глазами.

Будет это, как раздразнить порок,

видеть вновь мертвое лицо

в зеркале, слушать сомкнутые уста.

Мы сойдем в водоворот безмолвными.


Перевёл Михаил Белокаменский

Мы уже слышали её пришествие

под августовским ветром,

под проливными и плачущими

сентябрьскими дождями.

И дрожь пронеслась по земле,

коя теперь, оголенная и печальная,

встречает потерянное солнце...

Теперь, когда оно минует и падает ниц

этой осенью, наступающей

с несказанной вялостью,

лучшее время нашей жизни

протяжно прощается с нами...


Перевёл Михаил Белокаменский

(из цикла «Смерть придёт, у неё будут твои глаза...»)


Исток зари
дышит твоими устами

в конце пустых улиц.

Сереют от света глаза –

нежные капли зари

на темных холмах...

Твой шаг и твое дыханье,
как ветер зари,
окутывают дома.

Город содрогается.

Аромат источают камни,

ты же – жизнь и возрождение,

звезда, затерянная

в свете зари,

скрипе ветерка,
тепле, дыханье...
Опочила ночь.

Ты – свет и утро.


Перевёл Михаил Белокаменский

(из цикла «Смерть придёт, у неё будут твои глаза...»)


Ты земля и смерть.

Твоя погода – темнота

и тишина. Ничто

не живет так далеко от зари,

как ты.

Когда ты кажешься

возрождающей,

ты оказываешься
лишь

мучением,

кое в твоих глазах

и в твоей крови, но

ты не чувствуешь этого...

Живи, как камень,

как твердая земля.

Оплетают тебя 

мечты,

рыдающие движения,
кои ты не замечаешь. Боль,
как вода в озере,

трепещет и окружает тебя.

Это круги на воде.

Ты позволяешь им исчезнуть.

Ты  земля и смерть...


Перевёл Михаил Белокаменский

(из цикла «Смерть придёт, у неё будут твои глаза...»)


Также ты – холм,

и дорога из камней,

и игра в камышах.

И тебе знаком виноградник,

кой в ночи

безмолвствует.

Ты не говоришь слов.

Есть земля, коя молчит,

и она – не твоя.

Есть тишина, коя царит

на растениях и холмах.

Есть воды и поле.

Ты – закрытая тишина,

которая не отступает.

Ты – уста

и черные очи. Ты – тот виноградник.

Это земля, которая

ждет и не говорит ни слова.

Дни прошли

под пылающей высью.

Ты играла с облаками.

Это плохая земля,

чело твое знает сие.

И это – тоже виноградник.

Ты вновь найдешь

и облака, и камыши, и голоса,

как тень луны.

Ты вновь найдешь

слова за пределами короткой

и ночной жизни игр,

за пределами яркого детства.

Будет приятно промолчать.

Ты – земля и виноградник.

Горячая тишина

сожжет поле,

как костры – вечер.


Перевёл Михаил Белокаменский

Ne quitte pas la pièce, ne te trompe pas.
As-tu besoin du «Solntse» si tu fume du «Shipka»?
Tout n'a pas de sens, surtout le cri de félicité.
Va seulement au lavabo et reviens vite, sans delai.

Oh, ne quitte pas la pièce, n'allume pas le moteur.
Parce que l'espace est fait d'un couloir, par un compteur
il se termine. Et si la vivante tendreté
entrera, en ouvrant la bouche, chasse-la sans la déshabiller.

Ne quitte pas la pièce; imagine, que tu t'sens mal à l'aise:
quoi de plus excitant d'un mur et d'une chaise?
Pourquoi partir de la place, où l'on revient la nuit,
le même, que tu était, et d'autant plus rabougri?

Oh, ne quitte pas la pièce. Attrape la bossanova, danse
en manteau sur corps nu, en chaussures, en cadence.
Le couloir sent le chou et l'onguent de ski.
Tu as écrit beacoup de lettres; une autre sera inutile.

Ne quitte pas la pièce. Oh, laisse juste la chambre
deviner à quoi tu ressemble. En effet, incognito ergo sum,
comme le remarque dans les cœurs la substance.
Ne quitte pas la pièce! Eh bien, on est pas en France.

Ne sois pas idiot! Sois ce que les autres n'étaient pas.
Ne quitte pas la pièce! Donne aux meubles le vouloir!
Fusionne ton visage avec du papier peint. Barricade-toi
contre l'chronos, l'espace, l'eros, la race, le virus avec un armoire.


Перевод Михаила Озеровского

Les pénombres sifflent dans le désert.
L'océan et les prés...
Qui calmera dans une ville étrangère
La douleur de mes plaies?..


Je regarde en avant, sur le sombre crucifix,
Parmi les chemins —


Où étend ses bras tristes et décrépits
Le bon Dieu défunt...


Перевод Михаила Озеровского

Encore un songe, charmant et velouté,
Qui, avec l'aide du bon, me rend très ivre.
Un beau regard m'appelle en secret,
Et son sourire affectueux m'attire.


Je le sais bien: ce songe me trompera
Dès le premier éclat de la journée,
Mais tant que la journée chagrine viendra,
Trompe-moi, en souriant, mon songe aimé!


Перевод Михаила Озеровского

Рассылка