Поэзия

***

из поэмы «Катарсис»


Я помню тусклую серость морского пошива,

из которой я вышел, как Ганга, из океана.

Я помню, стоял во весь рост предо мною Шива,

а я внимал предзакатности его храма.


Я помню наречье, что лилось чудной логореей,

не резав слух вдохновляя писать русским,

и миг, не просто казавшийся лотереей,

но и ущельем, при этом довольно узким. 


Я помню песок, что был как коричневый сахар,

волнистые взморья, что блеском
                                     смиренно звучали.

Съезжался народ, когда приезжал знахарь,

сказать, что все хорошо и не нужно печали.


Я помню, что знал, внимая потёкам акрила

на небе, что жизнь – то песня сеги, то скука.

Как Серафим пречистый, она шестикрыла
и, словно далекий Ганеша, – четверорука. 

Бог

из поэмы «Катарсис»


Оспаривая «Тимей»

 

1

 

Говорил Платон: «Да не войдет не геометр».

И, все-таки, воздух – не октаэдр;

льющийся свистом ветров гекзаметр –

созданный словом парящим стих.

 

Ибо на поверхности геометрии

постфактум стих предвещает поветрие.

Воздух – вне фигуры плюс опьянелее,

не то чтобы выходит за рамки, просто менее тих.

 

Вечер. Геометрии развалины.

Поскольку границы всякие ставлены

дневным светом. А потом опалины,

устав от четкости, превращаются в вирш.

 

Говорил Платон: «Да не войдет не геометр».

Однако для замеров мира не подойдет метр.

Один поделенный на бесконечность – ветр.

Воздух, стих. Геометрия – ничто лишь.

 

2

 

Периметр, например, сада – огромен.

Периметр непечатного слова – бесформен.

Ни метр, ни сантиметр – феномен.

Двухмерным пространством неизмерим.

 

Только мир трехмерен с точки зрения вещности.

Только душа трехмерна с точки зрения вечности.

Геометрически сводится все к оконечности,

маленькой точке, где все предстает другим

 

измерением, невидимым геометрии.

Круг, мост, стул, стол не ощущают, что смертнее,

оставаясь в своей зеркальной симметрии. 

В геометричности важно иметь звук,

 

иначе, пусть риск инфаркта становится низким,

появляются связанные со слепотой риски

не увидать ничего: тетраэдры, диски,

квадраты, линии, треугольник, круг. 

***

Я видел в жизни столько фарисейства, 

что скверно мне, и, значит, Бог во мне

еще живет, наверно, в роли средства,

ведущего вовнутрь из вовне,

 

и снова в мир, цикличность подтверждая

всего и вся, и в частности – людей.

Словами вживе души повреждая,

я стих свой закопал в пучины дней.

 

Ведь видел я. И глаз являл мне сухость

не только роговицы, но всего,

что фарисейством порождало глухость.

Я в тесноте лег с ней заподлицо.

***

Живи вопреки и умри вопреки,

чтоб встретиться с Богом у Леты-реки,

и было что вспомнить и что позабыть,

и серую скуку, и юркую прыть.

Молчи вопреки и воспой вопреки

те дни и те ночи, что так коротки,

те песни, признанья, огрехи, слова,

которыми в жизни недолгой живал.

И, если с печалью посмотришь назад,

останется виден лишь блеклый фасад.

Ведь жизнь – это сумерки да маяки.

Пади вопреки и прозри вопреки!

Переосмысляя Платона

из поэмы «Катарсис»


В твоих тенях, Платон, которые я вижу, связанный,

я замечаю не что иное, как, сажею смазанный,

силуэт души, занимающейся саморефлексией

в огне позади моего стана, что опьянен поэзией.

В твоих цепях, Платон, я вижу нехватку прощения.

Паралич счастья – в невозможности вращения

шеи. Отсутствие ключей от кандалов – в разуме

как ограничении Бога излишними фразами.

Раскаяние для меня плод пещерной иллюзии,

где тени – черные, странные видимости – инклюзии

горных пород, в огне искрящих, крепящихся,

как «Все хорошо, не пекись!» в сердцах суетящихся.

И огонь возгорится настолько, что тени скроются;

он покажет мне выход из центра теневого полюса,

почтив Гераклита. И, минуя треск своего топота,

в солнце, ослепленный, как Моисей, я увижу Господа.

Стансы («Рывок измеряется силой тренья...»)

из поэмы «Катарсис»


I.

 

Рывок измеряется силой тренья,

ибо все в это мире поддается замеру:

зренье, сила душевного пренья,

часть слов, сияющих в ответ торшеру,

одарившему оных светом, нуждою

посреди многоточий и клякс блокнотных;

количество снов, взошедших звездою

независимо от условий погодных;

 

II.

 

количество дней, опетых любовью,

и сумма ночей, опетых печалью,

секунд, в которых ты плотью и кровью

стремился, шагая, к единоначалью.

Рывок, минующий силу тренья,

знаменует акт человекобога,

ведь равное скорости света рвенье,

как правило, зло, безоко, безного.

 

III.

 

Не вини, не грусти, не клейми позором

мир, доколе ты сам – его часть и 

центр. Лучше крик доносить взором,

а не открыванием пасти.

Ибо все в этом мире поддается замеру:

сила слов и мощь восприятия ока,

человек, поклоняющийся эфемеру,

не считающий скорость, оставляющий Бога.

***

Горизонт у каждого свой и неиссякаем,

ведь тот, не имея углов, плоскостей, окраин,

может и пнуть, как камень, и умертвить, как Каин,

и изнурить, и ввергнуть, и воскресить. 

Посему и обилие красок, и деталей обилье, 

и всесилье пред мигом, и смешное бессилье

перед теми, кого, зрея вновь горизонт, мы любили,

кто тушил горизонты наши, забывая спросить

разрешенье или просто спросить о здоровье.

Мне бы, Боже, прилечь на земное мое изголовье

и, уставив свой взгляд на даль, в горизонте узреть

не просто целую жизнь, но границу земли и неба,

зане остановка на ней – важнейшая треба,

ибо мы продолжаем незримо и тихо стареть.

Безмолвие

I.

 

Сказано что-то коль

глухо и не всерьез,

вслед последует боль,

боль, и за нею – ось,

 

ось опустелых тел

недосказавших враз

то, что их дух хотел

в сонме потухших глаз,

 

в сонме, где только шум

неуслышанных букв.

Там, где за шумом струн

вьется, словно хоругвь,

 

в полой, злой немоте

пестрядь глухих слов,

к слову сказать, – и тех,

сотканных из узлов,

 

сложных или простых,

тонкоголосых иль

вмиг дающих под дых,

выводящих всю гниль.

 

II.

 

Каждый понять горазд

сказанное зазря.

Каждый, признать, горласт

только взойдет заря,

 

только взойдет на крест

очередной пророк,

слово его – не персть –

очередной урок,

 

повод очередной

тихо сказать вслух:

о, родная, родной,

сколь же я был глух,

 

сколь же я был нем,

говоря с пустотой,

сколь же я был тем,

кто, говоря с той,

 

истовость видел в ней.

Ибо словесный шаг

мне давался трудней,

погружаясь во мрак.

 

III.

 

Не каждый поймет слог,

сказанный после того,

как преступил порог,

знать, себя самого.

 

Право, не стоит мреть,

лучше взойти луной.

Ведь прожита треть

жизни моей дрянной,

 

может быть, четверть лишь.

Лишь бы успеть сказать,

то, что разрушит тишь,

то, что согреет мать,

 

то, что спасет дух,

шире сказав – мир

от разлук и разрух,

преодолев ширь.

 

Ибо сказать успеть –

самое важное вбыль.

Проговорив, прозреть

и – превратиться в пыль.

Поставление

Я пытался идти со всеми, но меня отвели в сторону,

сказав, что поток – звено из песчинок, которому

хорошо без меня, точнее – проще. И мне, хворому,

неподвластному системе шага лучше уйти.

 

Ибо посреди скорого шага мне суждено не двигаться,

и, стоя поодаль, посматривать время искоса,

ведь в погоне за ним посредством искуса и икоса

оное, как всегда, останется позади.

 

Потому что одиночество – средство услышать отзвучие

всякого сущего, я – его аколит – предпочитаю секущие

в виде слов, касающихся горючей кучею

сперва выси и только потом – земли,

 

задавая перпендикуляр как важную часть признака

созвучия. И если поэт касается присного,

то он по сегодняшним меркам – разновидность инока,

коего в одночасье в сторону отвели.

Эклоги нынешней осени

С. С.

 

I.

 

Воздух становится влажнее – это приход осени.

Лето унесет как зелень, так и элементы просини,

в первую очередь,  во взорах. Дальние посевы озими

говорят лишь о том, что скоро кончится август.

Осень веет столицей, сонетами Кавальканти,

вечерами после университета с хорошим кьянти.

Природа задает нечеткость сардием мантий,

характером будучи как доктор Фауст.

И наши сердца, насыщенные вермильоном,

смиряются с мурым тоном и миллионом

дел, кашлем, слякотью, пастилками с ментолом.

Хотя осень разная, ибо здесь – вопрос отношения.

Мне, как поэту, осень поет откровенности

не посредством метафор, но отсутствием лености

в своей сущности. А вопрос осенней инертности –

вопрос, скорее, детской наивности, чем истощения.

 

II.

 

Прочь влиянье погоды на органы чувств, голову!

Ельник подобен злату и месяц подобен олову.

Столичное метро по будням подобно жернову,

потому что в нем теперь ездит студент и школьник,

что-то, дай бог, читающие иль думающие о свиданье.

Осеннее метро, как пекло, отчего купанье

в поту – традиция. Во всяком случае молчанье

людей в метро очень хорошо влияет на дольник.

Матовость осени контрастирует с блеском бронзовки,

в октябре выискивающей себе места для зимовки,

как последний отголосок лета и тепловой ковки

моей головы. Мне нравится лето, но лишь о́тчасти.

Осень в этом смысле приятнее, куда более.

Посреди опавших листьев Время становится полее,

возникает в сердце не жалость, но сердоболие,

кое отдает стихотворению моему почести.

 

III.

 

Вороны набирают высоту принятия решения.

Осень открывает простоту принятия лишения

всякого что ни на есть изящного приобретения,

показывая пример листьев – о, славная есень,

которая может стать для меня последней, буде

я перестану писать. Но этого никогда не будет,

даже при легкой душевной осенней простуде,

или даже если вскроется аллергия на плесень.

Я, одевши не просто пальто, но под ним – тройку,

падаю, не замечая почвы, в листовую койку,

слушая издалече неистово кричащую сойку

то ли от плохой птичьей жизни, то ли – от упоения.

Утрие, день, и за ним – закат цвета яхонта.

Благо, и жизнь течет, и наша земля пахотна.

Ночь все так же загадочна и не менее бархатна.

Осень, право, не время совсем для успения.

1. Поэт


Мое пророчество оказалось слепым,

и голос мой оказался немым.

И чем точнее я видел будущее,

тем сильнее мне закрывало очи безвестное отрицание,

тем чаще мой голос говорил правду,

тем сильнее он, пустой, неслышный, отражался,

и да – я говорил, как в самых кошмарных снах,

ведь когда голос для других – лишь его эхо, шум,

для говорящего – это речь, то есть точное видение.

Язык, то есть связанные слова,

стучащие по земле, поломанные, неуслышанные,

как твоя тень, ясная и яркая, что сияет

и предстает пред другими туманным взором

и часто ослепительным, если ты предстанешь не тенью,

                                                        но женщиной.

Мое пророчество оказалось слепым существом,

и слово мое оказалось глухим.


2. Кассандра


Дверь дворца. Статуя Аполлона.

Судно только пришвартовалось, и на краю

                                                дворца Агамемнона 

я вижу лик вернувшегося царя,

который сделал меня невольницей,

меня, красивейшую из дочерей Приама;

они думают, что я – ласточка,

ведь я – чужда их языку, как оная,

внезапно прилетевшая из заморья;

и во дворце, зловонном от крови и смерти,

в опьяняющей багряности драгоценных ковров,

кои царица протягивает вернувшемуся царю,

весь пурпур, извлекшийся из моллюсков со дна

кровоточащего моря; я чувствую смерть,

Хор благоговеет предо мной и вопрошает

о руинах и разрушении моей Трои,

которые я, притом, предсказала,

словно все могло и не сбыться,

и голос вырывался из моего горла тщетно!..

– Они знают, что ты – пророк, – говорил Хор,

но они понимают, что живут в мире,

что не нуждается в пророках и не доверяет им:

теперь я вижу мраморную ванную комнату, куда входит

                                                         Агамемнон,

и кровопролитие его рассеченного тела, рассеченного ею,

неверною женой, которая, воссоединилась

в своей постели с Эгисфом, пока её царь покорял Трою,

уничтожая тех, кто со мной одной крови;

я чувствую, что он поразит его, и потом смерть коснется меня,

виновную в собственном порабощении.

Долой повязки эти и мантию,

вниз, на землю, на эту землю, пропитанную кровью;

и на две части разломан жезл,

как бы мне хотелось, чтобы это было мое проклятое тело,

наказанное Аполлоном за мой отказ ему,

наказанное неверием людей в ту правду, которую я говорю...

Однако все сбывается, когда я предсказываю,

царь на колеснице сомневается в миге, сам того не зная,

потом он спустится... вот, спускается, попирая пурпурные ковры,

попирая тело окровавленного моря,

вот я, не имея ни одежды, ни жезла,

безо всяких оракулов, говорю сама с собой

в час, предшествующий моей смерти.

 

Мое пророчество оказалось слепым,

людской жребий оказался тайной,

счастье – лишь мечтой тени.

И если придет несчастье – даже эта мечта исчезнет

движением влажного полотенца по картине.

Они говорили, что я – словно соловей,

кой никогда не сыт криками и извечно поет

и плачет всю свою жизнь в лесу зол.

Сами того не зная, они насмехались надо мной,

ведь даже соловей счастливее меня!

Боги наделили его тело крыльями,

подарив ему сладкую жизнь даже во плаче.

А мне остается он – голос, неуслышанный и разбитый,

и вместе с ним – видение надвигающегося будущего,

неслышное и слепое в настоящем.

В моих глазах нет тени мечты,

но есть видение непрекращающегося порицания.


Перевёл Михаил Белокаменский

(из цикла «Смерть придёт, у неё будут твои глаза...»)


Смерть придет и посмотрит

                       твоими глазами;

та смерть, что сопровождает нас

с утра до вечера, неусыпная,

глухая, как старый укор совести

или нелепый порок. Твои глаза

будут тщетным словом,

немым выкриком, безмолвием.

Такими ты видишь их каждое утро,

глядя на свое отражение

в зеркале. О, дорогое чаяние,

в тот день и мы узнаем,

что ты – жизнь, и ты – ничто.

Для всех смерть имеет взгляд;

смерть придет и посмотрит

                       твоими глазами.

Будет это, как раздразнить порок,

видеть вновь мертвое лицо

в зеркале, слушать сомкнутые уста.

Мы сойдем в водоворот безмолвными.


Перевёл Михаил Белокаменский

Мы уже слышали её пришествие

под августовским ветром,

под проливными и плачущими

сентябрьскими дождями.

И дрожь пронеслась по земле,

коя теперь, оголенная и печальная,

встречает потерянное солнце...

Теперь, когда оно минует и падает ниц

этой осенью, наступающей

с несказанной вялостью,

лучшее время нашей жизни

протяжно прощается с нами...


Перевёл Михаил Белокаменский

(из цикла «Смерть придёт, у неё будут твои глаза...»)


Исток зари
дышит твоими устами

в конце пустых улиц.

Сереют от света глаза –

нежные капли зари

на темных холмах...

Твой шаг и твое дыханье,
как ветер зари,
окутывают дома.

Город содрогается.

Аромат источают камни,

ты же – жизнь и возрождение,

звезда, затерянная

в свете зари,

скрипе ветерка,
тепле, дыханье...
Опочила ночь.

Ты – свет и утро.


Перевёл Михаил Белокаменский

(из цикла «Смерть придёт, у неё будут твои глаза...»)


Ты земля и смерть.

Твоя погода – темнота

и тишина. Ничто

не живет так далеко от зари,

как ты.

Когда ты кажешься

возрождающей,

ты оказываешься
лишь

мучением,

кое в твоих глазах

и в твоей крови, но

ты не чувствуешь этого...

Живи, как камень,

как твердая земля.

Оплетают тебя 

мечты,

рыдающие движения,
кои ты не замечаешь. Боль,
как вода в озере,

трепещет и окружает тебя.

Это круги на воде.

Ты позволяешь им исчезнуть.

Ты  земля и смерть...


Перевёл Михаил Белокаменский

(из цикла «Смерть придёт, у неё будут твои глаза...»)


Также ты – холм,

и дорога из камней,

и игра в камышах.

И тебе знаком виноградник,

кой в ночи

безмолвствует.

Ты не говоришь слов.

Есть земля, коя молчит,

и она – не твоя.

Есть тишина, коя царит

на растениях и холмах.

Есть воды и поле.

Ты – закрытая тишина,

которая не отступает.

Ты – уста

и черные очи. Ты – тот виноградник.

Это земля, которая

ждет и не говорит ни слова.

Дни прошли

под пылающей высью.

Ты играла с облаками.

Это плохая земля,

чело твое знает сие.

И это – тоже виноградник.

Ты вновь найдешь

и облака, и камыши, и голоса,

как тень луны.

Ты вновь найдешь

слова за пределами короткой

и ночной жизни игр,

за пределами яркого детства.

Будет приятно промолчать.

Ты – земля и виноградник.

Горячая тишина

сожжет поле,

как костры – вечер.


Перевёл Михаил Белокаменский

Ne quitte pas la pièce, ne te trompe pas.
As-tu besoin du «Solntse» si tu fume du «Shipka»?
Tout n'a pas de sens, surtout le cri de félicité.
Va seulement au lavabo et reviens vite, sans delai.

Oh, ne quitte pas la pièce, n'allume pas le moteur.
Parce que l'espace est fait d'un couloir, par un compteur
il se termine. Et si la vivante tendreté
entrera, en ouvrant la bouche, chasse-la sans la déshabiller.

Ne quitte pas la pièce; imagine, que tu t'sens mal à l'aise:
quoi de plus excitant d'un mur et d'une chaise?
Pourquoi partir de la place, où l'on revient la nuit,
le même, que tu était, et d'autant plus rabougri?

Oh, ne quitte pas la pièce. Attrape la bossanova, danse
en manteau sur corps nu, en chaussures, en cadence.
Le couloir sent le chou et l'onguent de ski.
Tu as écrit beacoup de lettres; une autre sera inutile.

Ne quitte pas la pièce. Oh, laisse juste la chambre
deviner à quoi tu ressemble. En effet, incognito ergo sum,
comme le remarque dans les cœurs la substance.
Ne quitte pas la pièce! Eh bien, on est pas en France.

Ne sois pas idiot! Sois ce que les autres n'étaient pas.
Ne quitte pas la pièce! Donne aux meubles le vouloir!
Fusionne ton visage avec du papier peint. Barricade-toi
contre l'chronos, l'espace, l'eros, la race, le virus avec un armoire.


Перевод Михаила Озеровского

Les pénombres sifflent dans le désert.
L'océan et les prés...
Qui calmera dans une ville étrangère
La douleur de mes plaies?..


Je regarde en avant, sur le sombre crucifix,
Parmi les chemins —


Où étend ses bras tristes et décrépits
Le bon Dieu défunt...


Перевод Михаила Озеровского

Encore un songe, charmant et velouté,
Qui, avec l'aide du bon, me rend très ivre.
Un beau regard m'appelle en secret,
Et son sourire affectueux m'attire.


Je le sais bien: ce songe me trompera
Dès le premier éclat de la journée,
Mais tant que la journée chagrine viendra,
Trompe-moi, en souriant, mon songe aimé!


Перевод Михаила Озеровского

Рассылка