Тэг: лирика

Новый памятник

Я памятник себе воздвиг... Уже ли?

Мне верится, что да – но Бог, быть может, мне

придет во сне и скажет:

«Неужели?

Ты памятник себе воздвиг? Вполне:

но помни ты, пиит, что воля правды

Моя покрепче меди, выше пирамид.

И Мой глагол крушит и плоть, и грады,

зане их сила гордости живит.

И только Я воздвигну памятник – запомни!

Его-то не сотрет и бурный Аквилон.

Но коль ты сам себе поставишь

                                          памятник нескромный,

то, словно нечестивый Вавилон,

в землистый тлен весь искрошится он»

Сонет 17 («В нас живет и Бог, и волк степной...»)

Задыхаюсь я – вокруг один живой

воздух, весь пропитанный любовью.

Мысль крадется тихо к изголовью –

в нас живет и Бог, и волк степной.

Волком был бы я, но есть во мне любовь,

богом был бы я, но есть и волчье;

чем в нас больше волчьего, тем горче

нам воспринять надмирный кров;

чем в нас больше бога, тем трудней

нам воспринимать юдоль мирскую,

видя непорочную морскую

синь, красу лесов и церкв елей. 

В холод, безразличие и зной

в нас живет и Бог, и волк степной. 

Сонет 16 («Из Филяндино»)

Эх! Как приятен свежий дух лесной

России дальной, от других сокрытой,

Язык огня, дождем грибным омытый,

И тот народ, в ком дух живет простой.

Смотрю в огонь – и вижу божий взор.

Красив закат костра и запах гумен.

И тон смирен, как благостный игумен,

И чуден рдяный мне рассветный хор.

Я встретил здесь монаха, что в скиту,

Минуя празднословия суеты,

Молился и молчал, как сущие аскеты,

Нашедшие лишь тлен в своем быту.

Эх! Как приятен свежий воздух. Тут

Плоды души стремительно растут.

Сонет 15 («Погост у изморья»)

из поэмы «Странствие»


Вдали от жития в изморе,

вдали от праздности лихой

есть дом – и рядом с ним глухой

погост, где синее изморье

глядит понуро в сильном горе

на нас, томленое тоской, 

ведь каждый день его немой.

В тиши измученное море

и злом, и страхом, и грехом,

лишь, в содрогании земном,

тоскливо охает волнами

и омывает тот погост

извечность под свеченьем звезд,

шумя меж Господом и нами.

7 сонетов к одинокому путнику

из поэмы «Странствие»


Меняются эпохи; мы

все время с ними – нас уверил

философ, предвкушая эры,

минуя, впрочем, силу тьмы.

Неточно то – глухонемы

народы, словно скромны еры.

Всегда живали лицемеры.

Всегда живали здесь лгуны.

Ты – от кого, и ты – откуда?

Понять я искони не мог,

о, одиночество, ты – бог?

И есть ли яд на дне сосуда?

Иль я в сосуде сем с водой

увидел созданное мной?

 

«Я – сатана! Я – бог! Я – ты!

Лукавить я смогу извечность.

Ведь злого мига скоротечность

мертвит не меньше пустоты.

Я всё – синоним слепоты.

Я – то ли дар, то ли конечность.

Я – то ли тлен, то ли беспечность.

Из света я иль темноты?

Лукавить я могу подолгу,

ищи меня! Но только толку

не так уж много. Вместе с тем,

есть тот, кто знает одинокость,

и как талант, и как убогость,

и он не глух, и он не нем.»

 

И резко к выси я воззвал:

«Но что же это – мне скажите!

Глаза порочны развяжите!»

И встал на жуткий перевал –

в нем Серафим и Велиал,

воюя, прочили изжитий

горячий всплеск. И миражи те

казались яркими. Взирал

я на все это, задаваясь

вопросом давним: «Ты ли – бог,

о, одиночество?». Извлек

я ничего, лишь забываясь

и видя, как борьба сия

сходила из небытия.

 

Сначала демон с высоты

ко мне примчал из ниоткуда:

«Есть яд на глубине сосуда!

Я – сатана! Я – бог! Я – ты!

Восстань душой своей! Сняты

печати для тебя, покуда

во мне ты – и печалей груда

сойдет с плечей». И хомуты

сорвал внезапно я, согбенный,

и, видя результат мгновенный,

возрадовался воле вновь.

Но внял я смеху злого духа,

кой что-то мне шептал на ухо,

мертвя смиренье и любовь.

 

И, обескровленный, я лег

на пол, холодный и белесый.
И говорил опять, сквозь слезы:

«О, одиночество, ты – бог

Совсем не чувствовал я ног;

явился Он, седоволосый,

и лепестки упали розы

на прах мой, думалось – песок.

Мне снилось это все, наверно,

но помню я, что в этот миг

Он головой ко мне приник.

И стало мне немного скверно,

ведь грешен я, порочен я.

Но все ж прекрасна жизнь моя!..


Я громко к Господу воззвал:

«Скажи мне, грешному, Владыка –

насколько грозна сила рыка,

мою что душу истоптал?

Ведь ты и ладан, и сандал:

коль от тебя судьба велика,

не побоюсь её я лика

и стану жить, как встарь живал.

О Бог, скажи, неужто это,

лишенное тепла и света,

неужто это – от Тебя?

Но если Воля – повсеместна,

я слеп! я глух! я нем! Уместно

сказать: ведь жизнь, она Твоя!»

 

И громко крикнуло оно,

то одиночество нескладно,

во всеуслышание, внятно:

«Я – Бог! Я – Бог! Я – Бог!». На дно

низвергся демон. И одно

лишь было ясно, вероятно, –

мне одиночество понятно.

Вдруг стало славно и светло.

Ты – от кого, и ты – отколе?

Понять я искони не мог:

о, одиночество, ты – бог?

Услышал внове я триоли:

«Коль одинокость – тяжкий сплин,

скажи: Аминь! Аминь! Аминь!»

Пять копеек

из поэмы «Странствие»

 

Вечер светел. Из окон – солнце,

море брезжит на легком морозце.

Жизнь – не море – не имеет лоций.

Жизнь не подвержена правилам сжатости.

Жизнь – ответ человеческой думе.

Лучше, конечно, умереть в бездумье.

Ибо оная – в мертвом шуме

редко когда приводит к святости.

 

Что поэт? Лицезря окружность,

в которую он поставлен, как нужность,

Богом, отрицает наружность

и остается брехлом. Однако же

в мире есть то, что его же ценнее

(Везувий когда-то ожег Помпеи).

Дух все сразит, что гнут добродеи,

в спину кричащие: благоже, благоже!

 

Вечер истлел. Говоря о рьяном,

лирик не сможет стоять истуканом

(только лишь если внемлет осаннам).

Лирик идет, спотыкаясь о́ торопь.

Мира или свою – все разно.

И то, и другое, – во многом заразно.

И иногда все настолько неясно,

что, признаться, берет оторопь.

 

Мало кто может не внять хвалам.

Много кто может не внять храмам.

Но уроки розни преподать христианам,

однако, могут, и могут тягостно.

Мало кто может не внять вздорам.

Вздоры рождают ложь – быть спорам.

Каждый был ими хоть раз, но вспорот,

ибо споры – телесны и бьют яростно.

 

Что поэт? Лицезря наружья

этого – голод, разруху, ружья,

видит еще и испод – удушья

не избежать, суще им – прорицателем.

Спор поэта – в сонме его коллизий.

Спор, как модного и К Элизе,

Ар нуво и того, что писал Дионисий.

Поэт слывет очередным знаменателем.

 

Вечер поник. Говоря о часе,

хочется утонуть в своей же гримасе

слов и звуков, которых в запасе

много, покамест они пронзительны.

Посмотрев на мир, я чуть-чуть опешил,

словно окунулся в какую-то нежиль.

Благо, стих нежит и всегда нежил

мир сей – двоякий, оттого поразительный.

 

Я бы вспомнил всяко, но я не политик.

Я, скорее, – поэт, а точнее – критик.

Ибо всякий слог, что наружу вытек –

вечен. Неважно – с трибуны, с пергамента.

Политик и лирик в чем-то похожи.

И тот, и другой, – промысел Божий.

Впрочем, и люди сей промысел тоже.

Важно Бога иметь в роли фундамента.

 

Я скажу много слов – и все об остром.

Ибо слог не уступит ораторским рострам.

Ибо всякая истина – во взгляде востром,

что расскажет мне все – метафорически.

Я играю с правдой, пока не остыло.

И мне это нужно – как живому кадило.

И мне это нужно – словно мерило

всего на земле. Наверно – практически. 

 

Для кого-то дилемма – болезнь сердца.

Для кого-то – власть и приезд иноземца.

Для кого-то дилемма – веселое скерцо.

Оттого она – весьма относительна.

Я видел малость – замечал много,

плохого, хорошего, говоря строго.

Во многом просто не живет диалога

с самим собой. Но это – простительно.

 

Во многом просто до грусти пусто.

И нету рвенья, точней – искусства.

Смотрю в окно я – и как-то грустно.

Гой, летний ветер – изгоняй безвоздушие!

Человек отвернулся от этого мира.

Остается лишь пение томного клира.

Но Земля будет жить, поколе лира

не допустит свое же, притом, бездушие.

 

Мир вовсе не различает петита,

гоняясь за знаниями эрудита.

И, не имея совсем аппетита,

сидит и думает о высоких материях.

Я бы сказал о Катехоне.

Я бы сказал о старой иконе,

но мир не поймет, ибо, прочего кроме,

живет, говоря о высоких критериях.

 

Демократия стала большим оплотом,

закрыв доступ к своим исподам;

черт с ними! Полно внимать идиотам:

попишу о вечном. А то гадостно.

Россия и так умрет последней.

Россия и так Божий наследник.

Я – лишь временной посредник.

И это прекрасно. На сердце радостно.

 

Всегда простирались широкие шляхи.

Всегда нам плевали в спину ляхи.

Мы родились в белой рубахе.

И оттого я за Русь спокоен, но

ручка – всегда в портфельном проеме.

И оттого я всегда на стреме.

И – коли что – напишу по-ядреней

и отвлекусь от вечности форменно.

 

Стих нуждается в драматургии.

Мир нуждается в демиургии.

Дух нуждается в Литургии.

Все в этом мире в чем-то нуждается.

Сердце – в любви, точнее – в агапе.

Арап – в Боге, и Бог – в арапе. 

Мужик – в бабе, и лысый – в шляпе.

Ибо в нужде ценность рождается.

 

Я ушел из политики, поскольку стало

политиков много, поэтов – мало.

Хотя их раньше существовало

очень много – целое полчище.

Мир выбирал нелегкие тропы.

С Богом, судьи, врачи, филантропы!

Я же продолжу измучивать строфы.

Слава тебе, литературное поприще!

 

Поклялся я раньше родным местом,

сказал все людям открытым текстом.

И – если говорить контекстом –

я думал раньше пойти в ораторы,

подобно Блаженному Августину.

Но лень и тошно в эту рутину

врываться было. И, сняв паутину,

я мимолетом ушел в литераторы.

 

Мир погряз в своем эгоизме.

Тот, кто ведет диалог, – в остракизме.

Мир – не Бог – он, пожалуй, низмен.

Мир, повторюсь, спасает лирика.

Я, пускай, не согласен с Плифоном,

идея его до сих пор с каноном

бьется легким посмертным стоном

скептицизма Секста Эмпирика.

 

Полно о философии! Пусть и

она – лекарство от всякой грусти,

она – лекарство от всякой пусти.

Не хватает миру философичности. 

Я устал от од – каковы мои годы!

Воспою еще самые громкие оды.

Монолог заменяет оды. Одаль

виднеются модусы околичности.

 

Дали кириллицу Кирилл и Мефодий.

Но не ради слепых палинодий.

Дабы мы вняли красоте просодий –

самому что ни на есть цельному.

Я завтра встану, небось, наране.

Позже, конечно, чем солнце встанет.

И первым делом отдам дани

жизни, Богу, России – ценному.

 

Сие напишу я меньше, чем за день.

Монологичен сей мир громаден.

И монолог мой так же невнятен,

как мира от Господа воздержание.

Все. Точка. Пойду в берлогу.

Конец положу я сему монологу.

Слава стихам и слава Богу,

что мир мне с каждым мигом желаннее.

***

Сегодня бог, а завтра прах.

– Г. Р. Державин


Кто – дольные боги, кто – дальние звезды,

что духом жестоки – что в образе просты,

что внешностью громки – что внешностью ярки,

что сущностью робки что сущностью жарки,

что чревом надменны что внутренне тихи,

и что неизменны и что многолики, –

стоят на дороге, как странные гости,

и дольные боги, и дальние звезды.

 

Те видят туманность  те видят сиянье,

за их же жеманность  за их же звучанье,

стоят на пороге извечности гости:

и дольные боги, и дальние звезды.

Кто видит кончину кто видит преддверье.

Бог снимет личину, раскрыв недоверье.

Ведь все мы – глагольны, едины в крещальне, –

и боги, что дольны, и звезды, что дальни.

Определение слога

Сложно видеть в котле страстей то, что

                                     действительно и́сто, ведь

всякий слог в пустоте – это, отчасти, исповедь.

 

Всякий слог в темноте – это, как минимум, поиск,

проповедь, или – иначе – последний поезд.

Всякий слог в пространстве – это не что иное,

как лексема в прострации или лексема в покое.

Всякий слог в комнате – тожественен мысли

                                                                 вне оной,

всякий слог во свете – нередко связан с иконой,

всякий слог к Богу – на деле же ad se ipsum,

всякий слог искусственный – окутан

                                                      застывшим гипсом.

Всякий слог закрытый скрывает нередко звонкость.

Всякий слог неясный скрывает нередко тонкость.

 

Всякий слог – красив, поколе его немного.

Всякий слог – живой, поколе идет от Бога.

***

Я бежал за вечностью — и не заметил молодость.

Как зрелость незаметно пришла, не прикрыв дверь.

Я правду искал посреди суеты – и получил подлинность,

в которую, как в полуоткрытую створку, врывался зверь.


Я бежал за безмерностью – и внял лишь её отражению

темному, как конец прекрасного слога; (оно

оказалось быстрее меня). И, ко многому сожалению,

я видел в ней не форму, не имманентное, но


цель. И помчу я дальше – и не замечу старости,

не имея на руках ничего, кроме непóнятого бытия

своего, пары несказанных слов, усталости,

и, искореженного этой непóнятостью, меня.

Буревестник

Мне сказал восприемник, что я превосходный крестник.

Я бы с этим поспорил, да и пастырь, что меня крестил,

тоже. О, пропой тишиной, белогруд буревестник,

и скажи мне: каков мой крест и как мне его нести?


Я нередко полет твой зрю. Он  беспечен, не то, что воды.

В них – так много сложности, и притом совершенно немой.

Ты лети, о, лети, буревестник, не страшась непогоды,

ибо крест – он есть, и, каким бы он ни был, он мой.


Я сижу и смотрю на берег. Мне он чужд, но и как-то дорог.

И негромкий сонм бирюзово-белёсых волн

что-то шепчет мне. И глаголы полны оговорок,

и поет буревестник. И я мигом грядущим затмлён.