Тэг: философская лирика

Одиночество

Nature vive 


Вечер. Приятное одиночество —

время рефлексии и музыки. Акветта,

которую я не пил очень давно,

заставила задуматься: почему ее

не подают в ресторанах? Ведь в ней

вкус нисколько не пьянящего вина,

что становится мягким за счет воды.

Одиночество — это категория немоты.

Но если посмотреть ему в глаза —

о, какие слова польются из уст,

чернилами, густыми чернилами!

Предутрие. Рассвет совсем скоро

расплескает свои померанцевые чернила,

я же — мараю свои, человеческие,

черные. Его краски творят слова,

я их черкаю — мы делаем с рассветом

похожие вещи, только по-разному.

Но в чем-то мы все-таки сходны.

О, я не одинок! У меня есть зори. Я

встречу рассвет и чернила кончатся.

Полдень, в своих лучах трепета, вновь

возвратит немоту. Яркую, как слово,

сотканное на рассвете. 


Nature morte 

 

Вечер. Безвоздушно. Одиночество —

и время становится ничем. Почему вино,

что я пью, такое горькое? Его давно

никто не мешал с водой. Однако,

спрашивается, зачем, если оно пьянит,

и дурманит, и веселит. Одиночество —

это категория немоты. Пускай молчит!

Полно его палящих глаз и пустых слов;

пора сказать свое. Густыми, черными

чернилами. Предутрие рождает рассвет,

но я его не вижу — мы разны.

И — в первую очередь — мы в разных

временных рамках. Я смотрю в окно

и не замечаю ничего. Вы спросите:

мерцал ли восход солнца за окном этим

холодным предутрием?.. Я это допускаю.

Но его померанец не достиг моего зрачка.

Мне казалось, на улице — тучи.

Средодневие стало лишь предисловием

к вечеру. День оказался пропитан тучами. 


Nature vaporisée. Le néant


Вечер. Ничего нет. Да и вечер —

формальность. Сколь прекрасны и жизнь,

и смерть — и одиночество в них, и слова

в одиночестве, и Бог в словах.

Природа — ничто. Души испарились.

Слова умерли. Звук — не минорен

и не мажорен. Немота. Но та ли эта

немота, что является верным спутником

одиночества? О… Пусть живет природа

живая и природа мертвая. Нет ничего

страшнее её испаренья. 

***

В этой жизни я был по-своему, но очень счастлив.

И, наверно, останусь — ведь, поколе скворец поет,

я, какие-то вещи небрежно словами замаслив,

под распевы цикад стану зреть свой глухой полет.

И когда окажусь, пусть у острой, но чистой кромки 

и уйду — а запомнит меня хорошо лишь софа —

может быть — ведь кто знает! — полет мой в громкий

превратят мои музы — не люди! — мои слова. 

Вместо записи в дневнике

Свободному не нужен Бог —

но был ли я свободен?

— вместо эпиграфа


Сегодня я шел по парку и почувствовал себя
полностью свободным. И подумал: «Нужен ли
мне Бог?». Прошел чуть дальше — и меня

зазнобило. Стоял январский день — я был одет
не по погоде. Сухая ветка коснулась виска,

чуть не задев глаз. Ветер неприятно, словно
холодный камень, касался пальто и моих рук,
так, что злость окутала меня с ног до головы.

 

Долю секунды назад я ничего не замечал.

Я шел по парку и чувствовал себя полностью
свободным. Так нужен ли мне Бог?.. 

***

Озарение — как гром среди ясного неба

или, напротив, спокойная высь, в которой 

давно ничего не грохотало? Ибо озарение —

это, скорее, процесс, нежели акт.


Хотя многие бы с этим поспорили,

ибо что такое стихотворение?

Например, то, начинающееся с «А все-таки

восходит солнце…» — легенда,

описанная Бродским, рассказывающая

о последних словах Лорки — это ли

мимолетная реакция на свет или строчка,

заключающая в своей звуковой простоте

эссенцию размышлений о смерти,

которые длились почти что четыре десятка лет?.. 


Ибо кому, как не поэтам, мыслить о смерти?

Они — люди культуры. А оная — насколько мне

дает понять поэзия великих — реакция

на смертность.


Всё-таки что такое озарение? Нечто исходящее

от осознания своей смертности или её

преодоление; предопределение?.. 

***

Мрак в том, что он есть или в том,

что он часто невыразим? Морок

страшится сравнений, поскольку

тогда он обретает личину.

 

Эссенция мрака в его безо́бразности,

и оттого – безобра́зности; не в его

страшноте. Он – лишь нехватка дня.
В нем много ночи. Когда только
луна, сверкающая цветом серых
перлов, – единственное, что напоминает
о солнце. Полночь безлика.
 
И мрак – как главный невольник ночи –
безлик в своем одиночестве. Он есть,
но мороком становится в невыразимости.

 

Тишь. Вдали слышен лишь зов филинов,

осязается незаурядный ум эллинов.
Видя во мраке «черный квадрат»,

и не пустоту бесформенности, я понимаю,

что мрак преодолевает невыразимость
и становится понятным. Глядя

на «черный квадрат», можешь ли ты
ответить на вопрос: мрак в том,
что он есть или в том, что он почасту
невыразим? Мрак живет, покамест
не найдет в самом себе очертание

и не станет бликом от лампы или пылающих
огнем мироздания очей.

 

Так пожалей мрак, сделай его ярким. 

Торжествующая простота

М. С. 


Изучать философию следует, в лучшем случае,
после пятидесяти. Выстраивать модель
общества — и подавно. Сначала следует
научиться готовить суп, жарить — пусть не ловить —
рыбу, делать приличный кофе.

— вместо эпиграфа


«Быть или не быть» — вот в чем вопрос.

Вопрос не пустой, ибо он имеет в своем

заурядном в веках вопрошании

главный конфликт вечности. Но вот оно что!

Ответ на него один — «жить».

Всякий иной ответ на сей вопрос — сложность,

более страшная, чем «быть» или «не быть».

Ты вспоминаешь Платона, Ницше, Дерриду

и ищешь доводы в пользу бытия.


Предлог быть, хотя ты и так есть.

Зачем, спрашивается, если все равно

ты упадешь в бездну небытия?

И только так воистину познаешь глагол «быть»?

Это часть нашей жизни.


Мы все заключаем сделку с Мефистофелем.

И что же может его одурачить?

То, о чем он не слышал в помине.

Торжествующая простота как игнорирование

гамлетовского вопроса. Демон не сможет

смотреть на то, как мы, опустив горделивость

до уровня «жить», не ответим на этот вопрос,
кой сам по своей сути — исчадие ада. 

Развивая Гегеля

Я не поэт, а подделыватель мудрости.

Хотя как однажды говорил Диоген:

«Даже подделываться под мудрость —

уже философия». В целом,

я — больше философ, чем поэт.


Я не пишу о чувстве как страсти,

о море как природе. Но вот оно что!

Моя философия укладывается

только в стихи. В прозу тоже — но хуже,

эссеистика же меня терзает,

словно невыносимая легкость бытия.

А проза претендует на звание «неплохой»

лишь тогда, когда в ней есть

или префикс «мета», или что-то поэтическое.

Говоря честно — это часто

взаимодополняющие друг друга вещи.


Может, так и рождается поэт?

В полном самоотрицании, ибо только

тогда поэзия станет основой жизни?

А если оная не эпицентр бытия — то что же это?

Пафос и патетика, и ни капли наследия

Овидия или Вергилия. И Платона тоже…


Итак, вернемся к полету мысли.

Я понял окончательно, что не поэт,

но философ, и философ в том,

что я — мастер подделки. Это ли плохо?..

Мне представляется, что нет, поскольку

только через копию ясен оригинал.

Лишь через отрицание поэзии ясна

её сущность — поэтика. А что же

с философией? Стоит ли отрицать и её?


Я — не философ, точнее больше философ,

чем поэт. Я — подделыватель мудрости,

и в этом моё всё и моя главная исповедь. 

***

Проходя по парку, по которому у меня

вошло в привычку гулять зимними

вечерами, я увидел пожилого — лет

семидесяти — мужчину. Он читал

газету, освещаемую ночными фонарями. 


Почему Сизиф двадцатого века так и

не дотащил камень до вершины горы?

Аллегория на древнегреческую мифологию

у Камю куда сложнее, чем может казаться

изначально. Дело не в роке, но в отсутствии

желания в человеке совершить подвиг.

Пусть даже посидеть предночьем на скамейке,

в парке, и почитать печатную газету —

без нескольких часов позавчерашнюю.

Да и дело не в дате, ибо безвременье лишь

украшает тот тихий, личный подвиг.

О, да! Это несомненно подвиг.


Я подошел к сидевшему и, сам не понимая

почему, сказал:

— Хороший сегодня вечер. Я даже надел

осеннее пальто. Тепло, однако.


Он поднял глаза, его лицо засияло.

Стало ясно, что газета не свежая.

— О, да, — ответил он. — Прелестный вечер. 


И мир, как оказалось, не так уж и пропащ.

И все это — видимо — не вотще. 

Дань голосу

Только голос наш

всех нас и переживет. 
Ибо он знает эхом,

что нас ожидает впредь:
ежель шаг перейдет

наконец в высокий полет 
и назначено ль нам

вообще наконец полететь,

 

улететь, прилететь,

раствориться в глуши Парнаса.

И отведать конец – отголосок

                                    Святого Гласа.

 

Ибо оный полет –

едва ль различимый звук.

Ибо наши крылья –

слова, слова, слова...

Ибо наше распутье –

едва ль различимый стук,
кой покажется нам,

суще Богом, ничем сперва,

 

кой покажется нам,

суще голосом, злым упущеньем.

И мы вновь поползем на коленях

                            за чутким прощеньем.

 

Только голос наш

всех нас и перекричит.

То, что должен пройти –

твой голос уже прошел,
если он, не робея,

звездою далекой мчит

и конец в сем пространстве

закрытом в чем-то нашел.

 

И когда с человеком

несносной вдруг станет разлука,

он смиренно коснется души

                         в ожидании нового звука.